Счастье по наследству (СИ) - Грушевицкая Ирма "Irmania"
Мне не верится, что я это слышу. Настолько не верится, что злость сходит на нет, а из груди вырывается смешок.
— Не смейтесь, мистер Броуди. Я не собираюсь давать вам в руки ни одного оружия против меня в борьбе за моего сына.
Пафос этой речи мог бы рассмешить меня ещё больше, если бы не сверкающие неподдельной яростью глаза сидящей напротив девушки.
Не мышка — тигрица. Когти выпущены, шерсть дыбом. Того и гляди, кинется и загрызёт. Даром, что ли, так вкусно накормила.
— Мне не за что с тобой бороться, девочка. Не за что и не за кого. В тридцать два отцу диагностировали рак яичек. Операция, химиотерапия — на ранней стадии у половины больных после окончания лечения репродуктивные функции восстанавливаются. Отец в эту половину не попал. Для матери это стало ударом. Она хотела ещё детей, но я так и остался их единственным ребёнком.
Я прерываюсь на мгновение, чтобы Эмма смогла переварить эту информацию. Она даже, кажется, не дышит, во все глаза уставившись на мой рот. Поняла ли она хоть слово из того что я сказал, или следует быть конкретнее?
— Твой сын мне не брат, Эмма, — говорю, когда её взгляд возвращается к моим глазам. — Это просто ещё одна ложь твоей сестры. Возможно, что и матери тоже. И тебе как-то придётся с этим жить.
Глава 18
Soundtrack All the good girls go to hell by Billie Eilish
Выбор между тем, что правильно, и тем, что легко, всегда непрост. Обычно его делают под влиянием обстоятельств, редко когда это происходит спонтанно. Не существует слишком правильных людей, как не существует тех, кто ни разу не задумывался о последствиях своих действий. Даже в детстве, планируя шалость, ты просчитываешь реакцию взрослых — попадёт-не попадёт, если и попадёт, то как сильно.
Сейчас мне предстоит признать, что моя сестра и мать — обманщицы. Ничего нового, на самом деле, но от меня это признание ждёт посторонний человек. Тот, кого их обман коснулся лишь косвенно. Если можно так говорить о двух миллионах долларов.
И всё же это была моя сестра. И это есть моя мать. Признать их моральную нечистоплотность правильно, но нелегко. А ещё ужасно, ужасно стыдно. Я даже руками лицо закрываю, чтобы не видеть Марка — просто опустить взгляд кажется недостаточным.
Лгуньи. Лгуньи. Лгуньи!
Была ли хоть толика правды в ваших жизнях? Зачем, для чего вы это делали? Зачем врали мне — той, кто никогда и ни в чём вас не осуждал и не обвинял, принимая такими, какие вы есть. Когда, на каком жизненном этапе вы вычеркнули меня из круга доверия?
Или я там никогда не была? Или у вас не было подобного круга?
Я не смогу задать Николь эти вопросы, а матери не хочу. Два года назад я прекратила с ней всякое общение.
При воспоминании о том вечере у меня всегда подгибаются ноги.
Я возвращаюсь домой и ещё на первом этаже слышу плач Лекса. Не плач — рёв. Всего раз Лекс так ревел, когда после неудачного падения на детской площадке рассёк бровь. По себе знаю, что, когда разбиваешь лоб, крови столько, будто вся голова вдребезги. Но это знание улетучивается, когда видишь своего ребёнка в крови. Лекс орёт, меня бьёт дрожь, мамы, чьи дети тоже гуляют на площадке, вызывают «скорую».
Лекс дома с няней и орать так не может, потому что няню я знаю давно. Это приятная женщина, добрая, отзывчивая и очень совестливая. Ей шестьдесят пять и мне кажется, она неровно дышит в сторону Сеймура. Причинять боль моему сыну — его внуку — ей нет никакой надобности. И всё же Лекс вопит, будто его режут.
Палец вдавливает кнопку звонка, едва её не раскрошив. Дверь открывает мама — бледная и испуганная. У меня не времени задаться вопросом, что она здесь делает, я отталкиваю её и бегу в комнату. Мой сын стоит между креслом и телевизором, слёзы фонтаном брызжут из глаз, ротик открыт, личико идёт красными пятнами. Ручки по швам, кулачки бьют по бёдрам — знакомый с младенчества жест крайней степени отчаяния. Светло-голубые домашние штанишки мокрые.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})Мокрые штанишки.
Описался.
Пятилетний мальчик не писается просто так.
Я подлетаю к сыну и плюхаюсь перед ним на колени.
— Лекс! Лекси! Маленький, где болит?
Лекс продолжает кричать. Громко. С подвыванием. Кричит, не замечает меня. Я хватаю его за плечи и начинаю трясти. Возможно, так делать нельзя. Возможно, я делаю только хуже, но остановиться не могу.
— Лекси! Сыночек, не плачь! Я здесь. Я рядом.
Он замолкает, впервые осознанно смотрит на меня…
— Мама!!!
От вопля лопаются барабанные перепонки. От напора детского тельца я валюсь на спину и больно ударяюсь локтём об угол журнального столика. Лекс вцепляется меня как кот, запуская пальцы-коготочки в кожу, почти царапая. Вдавливается, как палец в глину.
— Мама! Она сказала, ты умерла
Добрая бабушка пыталась рассказать пятилетнему мальчику, что его настоящая мать умерла, а я, воспитывающая его, — всего лишь её сестра. Лекс услышал только одну фразу: «мама умерла».
Это было два года назад. Последствия того визита мы разгребаем до сих пор, раз в две недели посещая детского психолога. А ещё мой малыш приходит ко мне по ночам и просит его не бросать.
Мать я тогда выгнала из дома, запретив когда-либо появляться на его пороге.
Вскоре мы переехали в Лейк-Сити.
Лгуньи. Лгуньи. Лгуньи!
Я не хочу быть такой. Я не такая. Но, чувствуя на себе взгляд Марка Броуди, мне хочется оправдываться. Ложь моих родных пачкает и меня.
Мне стыдно, мне больно. У меня даже не получается радоваться тому, что Лекс теперь безусловно мной, и больше не надо бояться, что его кто-нибудь заберёт. Но мне больно и стыдно, и страшно, что меня могут посчитать такой же лгуньей.
Может посчитать такой же лгуньей конкретно этот мужчина.
Становится так плохо, что, зажав рот рукой, я выбегаю из кухни. До туалета далеко, единственный выход — улица. Я еле успеваю слететь с крыльца, после чего меня выворачивает на газон только что съеденным ужином.
Интересно будет спросить Фло, как это происходило у неё, но, кажется, я взрослею именно сейчас — сидя на ступенях своего дома с противным привкусом рвоты во рту.
Взрослею одномоментно. Стремительно. Мои руки обхватывают деревянный столбик ограждения — на удивление гладкий, хотя я так не удосужилась их покрасить.
Несмотря на холод, дерево тёплое. Живое. Намного живее, чем я снаружи. Изнутри же я расту, как стебель из волшебного бобового зёрнышка — быстро и ввысь.
Я будто выблевала себя саму — Эмму, которая боится и сомневается. Тревожится. Переживает. Странную и непонятную. Непонимающую.
Сейчас всё понятно. Ясно, как слово «конец» под сказочной историей. Моё бобовое зерно проросло, и я смотрю в ночное небо — холодное, неприветливое.
Брось, Эмма, приветливое.
Ясное. Отрезвляющее. Срывающее покровы.
С моих плеч снята ответственность за поступки других людей. О Николь и матери легче думать, как о посторонних. Их неправильные решения отравляют только их жизни. Моей они касаются настолько, насколько я сама позволяю.
Деревянные ступени крыльца, ограждение, к которому я прислонилась, ночное небо над головой — достаточно ли, чтобы почувствовать себя живой?
Достаточно.
Я скорее ощущаю, чем слышу, как Марк выходит из дома и замирает на крыльце. Через некоторое время слышится скрип старого плетёного стула, который остался стоять там от прежних хозяев.
Мне бы хотелось, чтобы мы встретились в другой жизни и при других обстоятельствах. Чтобы Марк оказался просто другом мужа моей близкой подруги. Пусть бы он так же не испытал ко мне симпатии, но судьба бы свела нас просто так, не кидая в лицо прошлым. Не обвиняя и не виня.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})Теперь, когда мы всё выяснили, мне понятен его тон, его неприязненный взгляд и природа тех обидных слов, что были сказаны в машине. Марк принял меня за такую же жадную до денег лгунью, какими предстали перед ним мои мать и сестра.