Татьяна Ковалева - С тобой навсегда
Кандидат замолкает.
А мне любопытно:
— Как символ чего?
Он с любовью оглаживает дерматиновое покрытие:
— Как символ крепости, основательности. Чего еще? Ну… порядочности, благородства. — Тут он внедряется в некие философические кущи, в которых сам еще плохо ориентируется: — Эта дверь как бы между двумя мирами. Проходя в эту дверь, как бы переходишь в иное качество.
Я смотрю на него пристально, пытаюсь сообразить:
— А благородство, порядочность, о которых ты говорил… по какую сторону двери?
Кандидат делает вид, что обиделся:
— Вечно ты передергиваешь мои слова! Не можешь слушать молча? — он закрывает дверь, роется в каком-то темном шкафу, потом додумывается включить свет в прихожей. — Можешь не разуваться, Любовь (он редко называет меня так — в случаях сугубо официальных, которым сам придает повышенное значение)! Вот… надень бахилы.
Тут я замечаю — в прихожей, в коридоре до блеска натертый темный паркет. Едва уловимо — даже приятно — попахивает мастикой.
Из глубины квартиры доносится надтреснутый старческий голос:
— Веня, это ты? Веня, ты не один? Веня, ты с кем?
— Да, это я, мама! — сладким голосом отвечает Кандидат.
— Веня, скажи товарищу, чтобы не забыл надеть бахилы. Наш паркет — историческая ценность. Наш паркет — с большой буквы, как в Зимнем дворце. И сам нагнись уж…
Глаза у Кандидата становятся печальными. Увы, ему приходится нагнуться. И — о, значительный момент! — мне посчастливилось видеть Кандидата «нагнутым»!
Можно ли представить себе «нагнутой» ветряную мельницу?
Натянув бахилы, Кандидат выпрямляется. Лицо его в этот миг красно, как советский флаг. Мне даже становится боязно за жизнь Кандидата — как бы не случился с ним инсульт.
Кандидат говорит в пространство квартиры:
— Я с девушкой, мама!..
— С девушкой?
Кажется, удивлена не только мама, но и вся квартира. Где-то хлопает форточка, что-то падает на бесценный паркет и вдребезги разбивается.
— Веня! Русский медведь! Ты опять разбил какую-то вещь. Ты знаешь, как дорого стоит сейчас хорошая вещь? — голос мамы становится неприятно дребезжащим. — Уже прошли те советские времена, когда хорошая вещь стоила копейки. Ты что? Не знаешь?
— Это сквозняк, мама!
— Что за сквозняк у нас завелся! — сетует она. — Все вещи перебил…
Мы, скользя по паркету, как по катку, проходим в большую комнату, обставленную старой громоздкой мебелью. Не раритет, конечно, эта мебель, но, вероятно, хозяйка дома к ней очень привыкла и не захотела бросать в «хрущевке». И теперь эта мебель шестидесятых годов, которая давно уже вышла за грань определения «б/у» и выглядит как «весьма б/у», смотрится в недавно отремонтированной дорогой квартире как бельмо на глазу.
Посреди комнаты полувозлежит в креслах большая, полная, седая женщина. Вероятно, она чем-то больна, что не может подняться.
Чтобы, поскользнувшись на паркете, не упасть, я придерживаюсь за косяк. За Кандидата я не хочу придерживаться, чтобы мама его чего-нибудь себе не вообразила.
Женщина щурится на меня, потом на Кандидата:
— А что, Веня, разве девочка не еврейка?
— Нет, мама! Ты же видишь…
Она, кажется, несколько смущена этим обстоятельством. Раздумывает, причмокивает толстыми красными губами, наконец вздыхает:
— Ну ничего! Не евреи тоже бывают хорошие люди, сынок!
— Да, мама, — кивает Кандидат. — Я тоже так думаю, — он очень довольный подмигивает мне. — Так мы пошли, мама.
— Разумеется, идите! — опять вздыхает она. — Не сидеть же вам возле старухи.
Кандидат берет меня за руку и уводит в другие комнаты. А я все еще слышу голос его мамы за спиной:
— Да, времена меняются, и меняются нравы… Раньше такие пары — большая редкость была. А теперь, видно, в моде славянские девушки.
Кандидат показывает мне эту роскошную квартиру, показывает собственный великолепный кабинет, в котором, правда, он неизвестно что делает, а скорее всего — вообще в нем не бывает и не делает ничего, ибо все время волочится за мной — какая уж тут работа! Но кабинет настоящий. Почему-то напрашивается определение — старорежимный. Почему — не знаю. Но даже не сомневаюсь, что, например, у историка Соловьева был такой же — не лучше. Или у профессора хирургии Ландерера, по книге которого (столетней давности) можно кое-чему научиться и в наши дни.
Потом мы идем в большущую кухню метров под тридцать — и Кандидат предлагает мне вина. Но я отказываюсь. Тогда он усаживает меня за стол и потчует чаем. И сам пьет много-много чая. У него литровая чашка, и он раз за разом наполняет ее. И пыхтит, как паровоз, и отдувается, и рассказывает мне о своих многочисленных родственниках, многие из которых уже уехали и живут в кибуце, и пишут в Петербург длинные-длинные письма, полные очарования вновь обретенной родиной.
Я слушаю Кандидата вполуха. Я просто не в состоянии вникать в его болтовню — меня можно понять. Мне ведь сегодня квартиру дали…
Но тут где-то в глубинных уголках души я обнаруживаю и еще нечто приятное. А что именно, не сразу могу сообразить. Стараюсь сосредоточиться на этом. Ах, да! Вот оно! Я вспоминаю про Петера Лемана. Он обещал разыскать меня. Зачем?.. После этого дурацкого наезда ему бы подальше держаться надо от нас с Кандидатом. От «нас»? Я уже думаю про нас с Кандидатом? Вот так привыкают женщины к своим будущим несимпатичным и нелюбимым мужьям. Настойчивость, с одной стороны, привычка и серый безрадостный быт — с другой. Вот она, осадная артиллерия, перед которой рано или поздно пасует любая красавица-крепость.
Но хватит об этом. Я думаю о Петере. Мне приятно думать о нем. И это уже значит многое. Ведь он первый из мужчин, о котором мне приятно думать после той, моей первой и несостоявшейся любви, после того трагического случая…
Чем же поразил, чем впечатлил меня Петер?
Симпатичный, высокий. Нет, не этим! Может, он меня загипнотизировал? Ложечкой поблескивал… Ерунда какая! Что-то из области мистики. Глаза? Ярко-синие, васильковые. Нет, и не это. Глаза смотрели на меня внимательно, с приязнью, вызывая в ответ мою приязнь. Но должен быть какой-то и более значительный аргумент! И я чувствую, он на подходе: в сознании моем он принимает все более ясные черты. Сейчас, сейчас будет озарение. Вот и оно: прощение! Петер простил меня, нас… простил людей, которые едва не убили его. Простил сразу; в ясных глазах его даже на мгновение не мелькнули раздражение, обида, злость. Он простил нас, как прощает большой взрослый человек двоих маленьких шалунов, проткнувших у него воздушный шарик. Именно так; как прощает большой взрослый человек! А мы маленькие перед ним. Мы лилипуты. Не это ли разгадка? Не это ли ключик к Петеру? Этот человек — большой. У него большое доброе сердце. Он, должно быть, хороший врач.