Застенчивость в квадрате - Сара Хогл
– Что? – сладким голоском спрашиваю я, добавляя к своему костюму шляпу от солнца с вишнями и вуалью. – Я же говорила, что эти вещи еще могут пригодиться. А ты сказал, что никто их никогда не наденет. Ха!
Он моргает.
– На тебя даже смотреть больно.
– Из-за тебя я спалила яблочные оладьи, так что мы квиты.
– Это когда? – встрепенувшись, удивляется он. – Ты приготовила яблочные оладьи?
– Держи. – Протягиваю ему шляпу. Он рассматривает ее так, будто я предлагаю ему дохлого скунса, даже не думая брать в руки. Пытаюсь надеть свою находку ему на голову, но он слишком высокий. Какое-то время приходится играть в «подковки», пытаясь забросить головной убор на недосягаемую высоту – очень забавная игра для одного из нас.
На восьмую попытку у меня получается.
– Это надо заснять. – Лезу за телефоном.
– Еще фотография в коллекцию? – Кажется, он не злится, но шляпу снимает и телефон мой отталкивает. – Я не люблю, когда меня фотографируют.
– Почему?
– Просто не надо.
– Ты что, в программе защиты свидетелей?
– И как тебе это в голову пришло? – Он качает головой и уходит. Прошло даже меньше трех минут, а мой лимит внимания исчерпан.
Выхожу за ним, как всегда пытаясь догнать, но так и не поспевая за его шагом. Он будто пытается сбежать от чего-то. Доказательств в пользу моей теории все больше.
Я налетаю на него уже на кухне, которая снова начала походить на кухню. Уэсли всего наполовину скрыт баками и коробками, восемьдесят процентов которых – с половниками и шпателями. У меня не хватило духу выбросить хорошую новую посуду. Как и розовые кухонные полотенца, немного погрызенные молью, но все же полезные – вдруг придется отчищать машинное масло. Не смогла я избавиться и от нескольких разбитых чашек – вдруг их ждет вторая жизнь в какой-нибудь моей рукодельной затее. Научусь делать мозаику.
– Что это такое? – тыкаю я в его термос со сладким чаем.
– Яд, – бормочет он. – Так что не пей.
– Не собираюсь я пить твой чай. Только представь, пришлось бы касаться губами чьего-то чужого термоса. – Смотрю на крышку и представляю. – Успокойся.
– Если ты знала, что там чай, зачем спрашивать? – Он делает пару шагов назад, опирается о столешницу. Прямо за ним – окно, и в ярком свете он теперь просто темный силуэт, и на лице ничего не разобрать.
– Больше здесь не с кем поговорить. Не понимаю, как у тебя получается так много времени проводить в тишине и либо молчать, либо спорить. Ты самый большой спорщик и молчун из всех, кто мне доставался в соседи.
Он не отвечает, только поднимает голову выше. Кажется, подтверждает мою точку зрения. И, судя по ощущениям, рассматривает меня: кровь приливает к щекам, кожу покалывает.
Не нравится мне это напряженное затишье. В таких случаях я обычно предполагаю, что про меня думают что-то плохое, и тогда мне обязательно надо нейтрализовать отрицательный поток, направить его в другое русло какой-нибудь беседой. Вот где я прекрасный во всех отношениях собеседник и потенциальный друг.
– Я же ничего о тебе не знаю, ну правда, – безо всякой связи вдруг выдаю я. – Очень странно, тебе не кажется? Если нам предстоит тут жить вместе до… – Вообще я даже не думала, сколько придется жить вместе. Если от «Падающих звезд» не откажется ни один из нас, через какое-то время по поместью будут шататься два старых хрыча. Он уже тот еще ворчун, хоть и молодой – даже представить не могу, что нам светит, когда ему стукнет девяносто.
Никакого ответа.
– Опять бойкот? – перехожу в оборонительную позицию я, скрестив руки на груди. – Так по-взрослому. – Мне кажется, он знает, что с окном за спиной сам он весь в тени, а весь свет попадает на меня. Сразу подкрадывается неуверенность и чувство уязвимости.
– Ты бы видела сейчас свое лицо, – через какое-то время задумчиво тянет он. Голос какой-то другой. Привлекательнее. Громкость не изменилась, но теперь слова звучат близко-близко, будто мы стоим в тесном чуланчике бок о бок, а не на расстоянии нескольких шагов, и его губы почти касаются моего уха. По спине пробегают мурашки. Даже думать не хочу, как мое лицо выглядит теперь.
Ответить мне нечего, так что я разворачиваюсь и ухожу. Может, я ошибаюсь, но мне явно послышался мрачный смешок.
Я изголодалась по человеческому вниманию, а Уэсли – прямая противоположность понимающего друга, поэтому звоню матери. Она не отвечает, так что я нахожу телефон Рут в календаре Вайолет, который все еще висит на холодильнике в коттедже. В клеточке двадцать восьмого апреля что-то нацарапано неровным почерком, в итоге залезшим на двадцать девятое: «Док. Портер 1:45».
Интересно, отменил ли кто запись Вайолет к доктору Портеру. Мысленно вижу, как она стоит здесь, отмечает в календаре планы на апрель, которым никогда не суждено сбыться, и сердце сжимается.
– Привет, это Мэйбелл, – тренируюсь я, слушая гудки в трубке. – Решила позвонить, узнать, все ли в порядке! – Понятия не имею, зачем мне узнавать, как там сиделка моей покойной бабушки, и нужно ли ей это, но уже поздно, гудки идут.
Никто не подходит. Меня накрывает одновременно разочарованием и облегчением.
Один за другим открываю ящики и шкафчики в коттедже. Складываю вещи для стирки. Поправляю гору безделушек на полке в своей комнате. Это просто смешно: Уэсли думал, что нужно выкинуть стеклянные шары со снегом, раз вся вода вылилась – но ведь теперь они выглядят как волшебные хрустальные шарики.
Беру старую открытку, которую привезла с собой: она от Вайолет, один из ее редких ответов на мои новогодние поздравления. «Я так рада получить от тебя весточку! Надеюсь, у тебя все хорошо, и ты наслаждаешься каникулами. С любовью, Вайолет». Эта записка доказывает, что я – не полное разочарование. Она любила меня. Или, может, просто так говорила… может, просто из вежливости. Но она оставила мне дом, поэтому, наверное, в самом деле любила… вот только она оставила его и Уэсли тоже…
Я все еще хожу с открыткой в руке,