Тимур Кибиров - Лада, или Радость
Что касается духовно-интеллектуального мира, то нравственная философия бабы Шуры описывалась, во-первых, любимой максимой покойной мамы — “Повадишься пердеть, и в церкви не стерпеть”, а во-вторых, соломоновой или горацианской убежденностью в том, что
ненасытная алчность,
Страх потерять иль надежда добыть малонужные вещи
есть суетство сует и бесполезное томление духа. Ну а скромные метафизические запросы Ладиной хозяйки вполне удовлетворялись Никео-Цареградским Символом веры, хотя размышлять о его глубинах она за недосугом не привыкла и проникать дерзновенной мыслью в непостижимую тайну троичности Божества считала делом не своего ума.
Еще следует, наверное, отметить, что, в отличие от суровой ктиторши, Александра Егоровна была необыкновенно смешлива, можно сказать, хохотушка, но какая-то застенчиво-сдержанная, а после того как рухнул верхний зубопротезный мост, она вообще толком не смеялась, просто поджимала губы и потешно фыркала, что со стороны выглядело сарказмом, хотя уж чего в моей героине совсем не было, так это как раз превозношения и вредности.
Ну что еще? Из живности у Егоровны водился только приблудный кот Барсик, скотина ей была уже давно не по силам, да и птицу она не стала больше заводить, после того как во всех Колдунах куры и утки с гусями подохли от какой-то непонятной заразы (нет-нет, это было до всякого куриного гриппа). Тогда только у Сапрыкиной выжило несколько несушек — говорят, она их самогоном отпаивала, но, скорей всего, брешут чего не знают.
А про Барсика что говорить?
Черный, одноглазый, наглый. Крупный довольно.
Я грешным делом таких котов не очень люблю, а вот Бодлеру Барсик бы точно понравился — и своей бандитской ленивой грацией, и “задумчивой гордыней… как сфинксы древние среди немой пустыни” (перевод И. Лихачева).
10. Меланколия
Осень. Обсыпается весь наш бедный сад,Листья пожелтелые по ветру летят;Лишь вдали красуются, там на дне долин,Кисти ярко-красные вянущих рябин.Весело и горестно сердцу моему,Молча твои рученьки грею я и жму,В очи тебе глядючи, молча слезы лью,Не умею высказать, как тебя люблю.
Алексей Константинович ТолстойОсень наступила золотая, но очень уж, по мнению Александры Егоровны, мокрая. Ну тут уж, что называется, у кого чего болит — на самом деле дождей почти и не было, погода стояла просто загляденье, облакам был дан приказ не темнить собой этот купол, и солнышко, хоть уже почти не грело, продолжало блистать в лазурных лужах, но Александре Егоровне было от этого ничуть не легче отмывать каждый вечер изгваздавшуюся до ушей Ладу, на которую осенняя прохлада действовала возбуждающе и живительно.
И еще одна печаль угнетала в эту чудесную осень душу Егоровны — невиданный уже многие годы урожай яблок. Спросите, что же в этом печального? А то, что девать его было некуда, и стоящий над Колдунами бунинский антоновский аромат знаменовал не довольство и изобилие, а заброшенность и оскудение, и больно было видеть ломящиеся в буквальном смысле под тяжестью плодов деревья. И варенье варили, и компоты, и замачивали эти нескончаемые яблоки, и Ладу пытались не без успеха приучить к яблочной диете, но все напрасно, большая часть сказочного урожая так и сгнила. И сахару столько не укупишь, и емкостей пригодных не хватало, и Лада не столько ела, сколько играла с пахучей антоновкой. Жора предложил односельчанкам делать английское яблочное вино — сидр и даже убедил их в рентабельности своего проекта, но вскоре выяснилось, что никакого рецепта он, конечно же, не знает, а просто валяет по обыкновению дурака.
А интересно все-таки, чем обусловлены исключительно женские ассоциации, возникающие у представителя русской культуры при взгляде на роскошества ранней и средней осени? С тем ли, что в ней действительно есть что-то сугубо женственное, или просто потому, что называется она у нас именно бабьим летом. А назовись она, как в Америке, Indian summer, то и возникали бы у нас в воображении не соблазнительные и печальные образы тетенек, которые ягодки опять, а какой-нибудь краснокожий Гайавата в пышном оперении или бесшумно крадущийся с томагавком Чингачгук, ну, в крайнем случае, малютка Покахонтас.
Вспоминается мне в этой связи стихотворение одного так и не напечатавшегося провинциального поэта брежневской глухой поры, большого путаника, но, по-моему, человека одаренного, с которым я на почве графомании водил некоторое время знакомство и даже, наверное, дружбу. Болтали, выпивали, читали друг другу стишки, а вот сейчас и имени-то его не вспомню, только это одно стихотворение. Как, в сущности, все это грустно и несправедливо.
Наконец мы дождались просвета(Что-то там та-та) кисти рябин.Что ж так холоден к бабьему летуНебосвод голубой, как Кузмин?
(Михаил имеется в виду, конечно, про другого тогда слыхом еще не слыхивали.)
Вдовьи волосы крашены хною,И роскошен (какой-то) шиньон,И чрезмерной помадой губноюЛик чахоточный преображен.
Но — увы — безнадежны старанья —Красный молодец-солнце спешитПоскорее закончить свиданьеИ все позже прийти норовит.
(Дальше четверостишие совсем не помню)
Целомудрие света и ветра,Ничего (та-та-та-та) не жаль,Умудренная, скорбная ФедраСублимирует похоть в печаль.
И беспол, православен, прохладенЭтой рощи (какой-то там) вид,Позолота здесь дышит на ладанИ паленой листвою кадит.
Концовку не помню. Кажется, она была менее выразительной и еще более аляповатой и пошловатой.
Должен, однако, признаться, что сам я в те времена, хоть и был уже довольно взрослый, уподоблял в своих верлибрах златотканое убранство осени стыдно даже сказать чему — то крови, то сукровице с гноем, то вообще моче. И страшно гордился тем, что в одном из моих текстов сентябрь “меланхолик и лодырь” переплавляет смарагды в сапфиры, а трояки разменивает на рубли (советские три рубля были, как вы помните, зелеными, а рубль, соответственно, желтым), а затем уже рубли разменивались на все более захватанные и темные медяки. В общем, безобразие и глупость несусветная.
А в окружающей Колдуны природе никакого безобразья не было, буквально все было хорошо под сиянием прохладного солнышка, но один вид, один фрагмент левитановско-пастернаковского пейзажа памятен мне особо.
Пройдя по полусгнившим расшатанным мосткам, сработанным еще лет двадцать назад Гогушиным с Быками, и войдя в лес, следовало не сразу поворачивать направо к роднику, а остановиться и поглядеть налево — и там, в конце просеки, на фоне густой хвойной зелени, траурная свежесть которой была подчеркнута несколькими тонкими белыми штрихами уже облетевших березок, увидеть широкий купол одинокого клена, сияющий таким непостижимым светом и цветом, что даже самое заскорузлое сердце сжималось и начинало ныть в унисон, а самонадеянный головной мозг вынужден был признать, что ничего он с этим поделать не может — ни понять, ни тем более описать. В общем, как выразился по поводу других красот Сережа Гандлевский, — хоть сырость разводи.