Андреас Требаль - Гипнотизер
— И после этого оба захотели жениться на тебе. Верно?
— Верно.
— А откуда тебе вообще известно, что они — братья?
Мария Тереза безмолвствовала. Я пообещал ей, что сейчас возьму ее на руки и последние шаги мы пройдем вместе. Кивнув, она расплакалась. Я поцеловал ее, погладил по голове и дал ей передохнуть. Потом признался, что Жюльетта, когда у нее начались схватки, рассказала мне, что и я, когда был совсем маленьким, хотел жениться на ней. Мария Тереза успокоилась, но попросила меня остановить сеанс.
— Оба мальчишки были братьями-близнецами, да?
— Да, но я не могу сказать тебе, как их звали…
— А что это изменило бы? Или ты думаешь, я не сохраню нашей тайны?
Она покачала головой.
— Я поцеловала Людвига. Но начал все Филипп.
Если до того я утверждал, что Мария Тереза после проведенного со мной вечера перестала быть прежней, надо признаться, я слегка покривил душой. Однако тот простой факт, что она ожидала к ужину своего брата, а пару месяцев назад у нее был роман с его братом-близнецом, уже не оставлял в ее сердце места для меня в качестве очередного кавалера. К тому же она не предприняла ничего, что подвигло бы Филиппа к соответствующим выводам. Напротив, Мария Тереза вела себя с ним настолько доверительно, что вселяла в него новые надежды. Уже то, как она его встретила: сияющая, радостная, будто они не виделись годы.
Филипп вошел в гостиную, и она вскочила как ужаленная.
— Филипп! Филипп! Ну наконец-то!
Извиваясь в его объятиях, она ворковала точно голубка, а когда они поцеловались, у меня пересохло во рту. Любой другой на моем месте умер бы от ревности или закатил скандал. Я же неприметно стоял в сторонке с бокалом шампанского, изобразив на лице невозмутимость и всепрощение человека, который, мол, выше земных страстей. Я был всего на три года старше близнецов Оберкирх, а сейчас Филипп мне казался просто сосунком.
Я уже почти готов был посочувствовать ему, но как только перехватил его восторженный взгляд, мое сочувствие быстро сменилось злорадством. Вероятно, я подействовал на него как Будда, потому что Филипп вполне дружески обнял и приветствовал меня. У него даже был припасен для меня гостинец: первоклассный чай с Гималаев, первый урожай, его непременно нужно было оценить на вкус, потому что он, по утверждению Филиппа, «изгоняет из разума шлаки» и даже побуждает к действию, ибо действие, дескать, и есть непреложный закон жизни.
— И это я слышу от того, кто, кроме шоколада, ничего на свете не признает? Мне всегда казалось, что те, кто тянется к роскоши, массу времени уделяют внешности, как правило, умудряются еще и оставаться католиками. А чай и кофе — чисто протестантские напитки. Они лучше подходят для кабинетов, служа утешением для ученых, поскольку последние не склонны слишком налегать на вино. Уж не собрался ли ты запихнуть жизнелюбие и темперамент поглубже в шкаф и сменить их на уныло-серую мантию педанта?
— И все-то ты знаешь и понимаешь, господин доктор! Ты мне лучше расскажи о моей бабушке. На сколько еще хватит ее приглядывать за имением? С тем, чтобы я это время мог, как ты выражаешься, чисто по-католически воспользоваться оставшимся мне временем, дорогой мой.
— Ты бы уж пояснил.
— Валяться на диване и любить ту единственную, что уготована мне судьбой.
И расхохотался. Я тоже. Рассмеялась и Мария Тереза.
Она играла с огнем.
— И кто же эта уготованная тебе судьбой и единственная? — легкомысленно спросила Мария Тереза, грациозно пройдя мимо меня, ущипнув при этом за руку, но так, чтобы Филипп не заметил.
— Ну, тебе уж это давно известно…
— Ничего мне не известно…
Откашлявшись, я намеренно покачал головой, придав лицу строгое выражение школьного наставника.
— Да, понял, это супротив comme il faut.
— И мой дядя тяжело болен…
Филипп медленно кивнул, не сказал ни слова, но на лице его читалось такое довольство, будто ему доподлинно известно, что аббат вот-вот преставится.
Насколько шумной была встреча Филиппа, настолько чопорно прошел остаток вечера. Мы поужинали, затем Мария Тереза играла — ничего серьезного, легковесные пустячки для убиения времени. И я это понял по одной-единственной ее хитроватой улыбке. Я почувствовал облегчение и стыд. Мне следовало все без утайки рассказать Филиппу. Вместо этого я держал его за дурачка и своими руками приближал катастрофу. Ведь ему ничего не стоило вызвать меня на самую настоящую дуэль. Интересно, понимала ли это Мария Тереза?
И тут нашу идиллию нарушил Ипполит: аббат проснулся и желает видеть Марию Терезу.
— Но одну только мадемуазель.
— Понятно. Так вы его сразу же расспросили?
— К чему? Месье аббат желают видеть свою племянницу. А вы, господа, гости мадемуазель. О гостях речи не было.
— А откуда ему знать, пес несчастный, что мы здесь?
Филипп готов был наброситься на Ипполита. Стоило тому раскрыть рот, и барон Оберкирх схватил бы его за грудки и тряхнул бы как следует. Но Ипполит был воистину железным человеком, ни один мускул не дрогнул у него на лице. Словно язык проглотив, он продолжал стоять, при всем том все видели — он ничуть не боится Филиппа Оберкирха.
— Месье аббат желают видеть мадемуазель, барон. Вероятно, следует отнестись к этому с пониманием, поскольку беседа носит личный характер. И мой хозяин, граф де Карно, барон, также рекомендовал бы вам отнестись к этому с пониманием.
Думаю, что вряд ли унижу и Филиппа, и себя самого, если рискну утверждать, что в ту минуту Ипполит явно был на высоте.
Не только мне, но и Филиппу нечего было сказать. Я словно за поддержкой обернулся к Марии Терезе, а Филипп… У него палице была мировая скорбь.
Ощутила ли Мария Тереза эту перемену в нем?
Нет. Потому что — и тут я ручаюсь за уместность подобной формулировки — во все глаза смотрела на Ипполита. Талантливая пианистка, гордая красавица разом превратилась в запуганную пичужку. По-видимому, его обеспокоенность за самочувствие аббата была столь велика, что он даже нетерпеливо потянул Марию Терезу за кончик рукава — мол, чего же ты медлишь, аббат ждет!
Мы с Филиппом остались. Вскоре Ипполит прислал служанку передать, что мадемуазель решила остаться на ночь у постели аббата. Она благодарит за сегодняшний визит и желает всего наилучшего.
— Это называется выставить вон! — отметил я.
— Давай пойдем ко мне и выпьем, — предложил Филипп.
Мы сидели у барона и пили привезенный мной бальзам — творение дома Оберкирхов. Выпито было уже три бутылки. Разумеется, мы не все время посвятили этому чудесному напитку, иногда прогуливаясь по просторной гостиной. Впервые мне выпала возможность без помех полюбоваться собранием картин барона. Филипп не стал брать на себя роль экскурсовода, да и я в таковом не нуждался. Но покой, исходивший от этих полотен с изображением античных руин, натюрмортов, мадонн периода Ренессанса, темных облаков, проносившихся над неподражаемыми голландскими мельницами, мало-помалу перешел в изумление — тем, что лишь мы с аббатом были посвящены в тайну, которая, несомненно, могла поставить Марию Терезу на грань нервного срыва.
И она, и я разыграли небольшой спектакль. Деликатно выражаясь, у нас не хватило пороху развеять его иллюзии.
Но ведь это ложь!
В конце концов Мария Тереза вспомнила лишь о том, что давным-давно знает Людвига с Филиппом и что оба ссорились друг с другом из-за нее с самого детства. Все остальное по-прежнему оставалось тайной за семью печатями. Но когда она окажется перед необходимостью развязать этот биографический узелок, когда нач-ист всерьез вспоминать о том, где именно имела место описанная ею стычка двух мальчишек, — это был всего лишь вопрос времени. Так где же все-таки это было? В имении ее дяди или в Энхейме, в имении Оберкирхов? Стоило лишь спросить об этом Филиппа… попросить его рассказать о малышке Мушке, и он наверняка… Я вновь попытался предугадать их реакцию, но мне явно не хватало воображения. Лишь одно не внушало сомнений: я должен оберегать Марию Терезу, не покидать ее, по крупицам собирая ее истинную биографию и понимая, что аббат был ей отцом, а баронесса Оберкирх — матерью.
Погруженный в размышления, я рассматривал небольшую картину голландского автора, на которой пестрая толпа детворы гоняла по льду деревянный мячик, а кучка явно подвыпивших крестьян, стоя в стороне, криками подбадривала жонглера факелами. Первый план занимала лачуга, из окон которой валил дым. Ты — на льду, гоняешься за любовью и счастьем, а где-то рядом занимается опасное пламя.
Я налил еще бальзама, выпив сто, вдохнул. Эх, Мария Тереза, были времена, когда я напропалую резвился с твоей матерью, и вот теперь… Ведь я с самой первой нашей встречи понял, что и тело твое, и твои поцелуи удивительным и непостижимым образом знакомы мне… теперь-то я знаю, в чем дело, что это не порождение разгоряченной фантазии. Лишь верхушка айсберга приоткрылась моему взору, остальное же прошлое до сих пор скрывали темные воды. Но кого я по-настоящему люблю? Тебя или же твою мать? От этого вопроса мне становилось не по себе, Мария Тереза. Но придет время, и ты задашь его мне. И мне оставалось лишь надеяться, что я не стану лепетать нечто невразумительное и, когда признаюсь тебе, что люблю тебя, ты не усомнишься. Тебя, и только тебя.