Андреас Требаль - Гипнотизер
Мальчишка не стал запираться, что в немалой степени способствовало первому повышению жандарма по службе.
На следующее утро я залежался в постели и сквозь дрему слышал знакомые с детства звуки: характерный стук открываемых окон, скрип дверных петель, звяканье ведер, коровье мычание. Я услышал, как во двор въехала повозка и чей-то голос прокричал, что, мол, лошадь надо подковать.
Подойдя к окну, я открыл окно, потом снова забрался под одеяло. Повеяло горьковатым дымком — где-то жгли прошлогоднюю виноградную лозу. Из расположенного напротив сарая пахло сеном. На камень двора выплеснули воду, затем послышалось ритмичное шарканье метлы.
Я поднялся, умылся и оделся. Позавтракал я в комнате для прислуги, после этого начал обход. До уборки мы полчаса посидели с баронессой, но ее, похоже, к воспоминаниям не тянуло. Я не мог отделаться от дум о Марии Терезе, и с каждым мгновением грусть обволакивала сердце. Меня осенила догадка. Я кое-что вспомнил. Фразу, всего одну короткую фразу. «Жозеф, ты ведешь себя так, будто согласие у тебя уже в кармане!» Раньше я никак не мог уразуметь, к чему аббат сказал ее, теперь же она повергала меня едва ли не в неистовство, порождая все новые и новые страшные вопросы.
Уже не домогался ли граф руки и сердца Марии Терезы?
От кого ему еще ожидать «согласия»? От Марии Терезы, больше не от кого. А она? Неужели она надумала податься в графини? А почему бы и нет? В конце концов, ее дарование и красота рушили все пресловутые сословные перегородки. Да, но а как же возраст? Ей двадцать пять, ему шестьдесят, да и здоровье не ахти какое. Не следовало забывать и об ужасном характере графа де Карно.
Будто пьяный уставился я на жердины, на которых вместо сена сейчас было разложено для просушки белье. Трава на полях оставалась жесткой, прошлогодней, по кое-где зеленели пятна мать-и-мачехи. Выбрось это из головы, пытался я успокоить себя. Пусть все и так на самом деле, разве может это помешать пашей любви?
Нашей любви?
Я вернулся. Баронесса дожидалась меня. Она приняла меня в своей гостиной в альпийском стиле. На секретере я заметил две расходные книги, одну из них раскрытую. С тех пор как Людвига не стало, контроль расходов ей пришлось взять на себя, озабоченно заметила баронесса, положив поверх испещренных колонками цифр страниц свой дневник. Баронесса была не из престарелых патриархальных барышень, у которых глаза на мокром месте, а женщиной решительной и самостоятельной.
— Придет время, и Филипп полюбит хозяйственные дела, как и его брат, — неловко попытался утешить ее я.
— Только оттого, что он его брат-близнец? Нет, Петрус, ты и сам прекрасно понимаешь, что Филиппу на хозяйство наплевать. Единственное, что его волнует, — его апанаж. Пока с ним все в порядке, ничто в этом смысле не изменится. Он — бонвиван. Причем счастливый.
— Так, во всяком случае, кажется. А если сравнить обоих — Людвиг предпочитал кофе, а Филипп — шоколад.
— Занятный вывод.
Мы с баронессой направились в домашнюю часовню, где покоился прах Людвига, единственного представителя второго поколения Оберкирхов. Престарелый барон обрел вечный покой в энхеймской приходской церкви, его сын с женой стали первыми, кто был погребен в домашней часовне. Я положил букет цветов на могильную плиту и попытался молиться. Ничего из этого не вышло, сердце мое безмолвствовало. Мысли мои были заняты воспоминаниями о былых плотских утехах, на сей раз, правда, вожделение приняло облик не Марии Терезы, а покойной баронессы. Могильную плиту последней украшала каменная резьба, которую мне вдруг помимо воли захотелось погладить.
— Можешь думать, что хочешь, — сухо произнесла баронесса.
Я непонимающе уставился на нее. Она была одета в черное с блеском платье, и мне представилось, что ее седые, собранные в пучок на затылке волосы встали дыбом под усеянной жемчужинами сеткой. А случаем, не могла ли она знать, что ее бывшая невестка в свое время…
— Не смотри на меня так, Петрус. Людвиг…
— Ах, Людвиг…
— Да, Людвиг. Ваша с ним встреча произошла с запозданием. Случись она раньше, ты бы еще смог ему помочь. Потому что в Париж его погнала депрессия, которая посетила его здесь года два назад. Вначале она донимала его время от времени, затем паузы между приступами сократились. Бывало время, когда Людвиг просиживал дни напролет за бюро, не в силах работать. Вместо этого он смотрел в зеркало, которое стояло так, чтобы видеть в нем отражение облаков.
— Могу я спросить, не Мария Тереза ли служила причиной его тоски?
— Нет. Она вошла в его жизнь позже. Я ее и видела всего-то раз, больше слышала. Он был с ней счастлив?
— Она, во всяком случае, его очень любила.
— А Филипп?
— Подозревают, что он… из ревности мог…
— Вздор.
Отойдя от захоронений, мы вышли на раскинувшееся за часовней кладбище — место последнего приюта всех, кто жил и работал в имении Оберкирхов. Включая моих родителей и Жюльетту. Могилы их поросли неподатливым серовато-зеленым вереском, из которого торчали стандартные черные копаные кресты с фамилиями и датами рождения и смерти. Было видно, что бронзовая краска недавно подновлена. Я неотрывно смотрел на буквы имени моей сестры. Выбрасывал из ее имени отдельные буквы, складывал их вместе, снова и снова мысленно повторяя дорогое имя. Мне пока что удавалось сдерживать слезы, но потом я не выдержал. Опустившись на колени, я беззвучно заплакал. Слезы бежали по щекам, падали, орошая могильную траву, оставляя на ней темные пятнышки. И затем, совершенно внезапно, я почувствовал облегчение.
— Ты была и останешься моей дорогой и любимой сестрой, Жюльетта.
Голос мой едва не сорвался, когда я произносил эти слова. Мне даже удавалось спокойно дышать, на мгновение я закрыл глаза, и, когда вновь открыл их, бронзовые буквы полыхнули, будто освещенные солнцем.
— Идем, Петрус, — донесся до меня голос баронессы. В нем было участие. — Отныне ты будешь находить в себе силы возвращаться сюда.
Взяв меня под руку, она новела меня прочь. Но не с кладбища. Миновав несколько рядов, мы остановились перед еще одной могилой.
— Мари де Вилье, — медленно прочел я. — Верно. Она была…
— Ты ее знаешь. Малышка Мушка. Забыл?
— Я только и помню, что экономка аббата заливалась слезами на ее похоронах. А еще помню, что это была резвая девчушка, толстяк Альбер называл ее Канканчиком. Но церковь воспрещает аббатам обзаводиться детьми. Вот силы небесные и решили лишить аббата неправедным путем прижитого ребенка.
— Ох, помолчал бы ты, Петрус. Мушка была моей внучкой. И была дочерью не экономки Бальтазара, а моей невестки. То есть аббат Бальтазар де Вилье наградил ребенком свою сводную сестрицу. Вот поэтому и произошел тот знаменательный отъезд. Мушка прожила здесь до начала лета 1802 года. Ее родители рассорились окончательно, поскольку Бальтазар — и его можно понять — никак не одобрял того, что его тайная возлюбленная и сводная сестра вынуждена была вести себя как сучка в период течки. Мушка приехала в имение де Вилье. Там и умерла. И по моему настоянию ее похоронили здесь.
— В таком случае она должна была знать и Марию Терезу?
— Откуда? Та Мария Тереза, которую опекает аббат, из пансиона Бара в Амьене. Я помню, что он представил ее нам в 1815 году. Вскоре оба перебрались в Вену. И там она брала уроки у учеников Бетховена.
— Все верно. Но Мария Тереза сама рассказывала мне, что выросла в имении де Вилье и только потом оказалась в Амьене. Она ведь круглая сирота. Аббат де Вилье удочерил ее в 1798 году во время Нидвальдского восстания!
Я не на шутку разволновался. Ход моих мыслей становился все более странным, и вскоре я ненадолго лишился дара речи. Глупо было бы усомниться в правоте баронессы. И то, что она решилась довериться мне, свидетельствовало очень и очень о многом, к тому же ее преклонный возраст никак не повлиял на память и ясность ума. И она ничего не могла перепутать. Баронесса была и оставалась воплощением здравомыслия, практичности и самообладания, всегда ходила, пожалуй, даже чуть неестественно прямо, эта пожилая женщина чутко улавливала любые перемены. Сила ее рукопожатия сделала бы честь любому молодому кузнецу. Из рассказов родителей я помнил, что она всегда взирала на невестку свысока и терпела присутствие аббата лишь из желания избежать распрей.
Естественно, что баронесса не могла не заметить охватившего меня смущения, но вместо того чтобы продолжать этот разговор, она призвала к себе садовника — дать ему указания насчет могил. Цветы, и только цветы, и никакого вереска, незачем было его высаживать. Здесь проявилась еще одна черта этой необыкновенной женщины: умение признать свои ошибки. Хотя и с запозданием, когда ничего уже изменить нельзя.
Наконец мы могли продолжить пашу прогулку. А я тем временем отчаянно пытался восстановить в памяти все связанное с Мушкой, но единственное, что смог припомнить, это потасовки Филиппа с Людвигом и ее похороны. В мозгу с поразительной отчетливостью запечатлелись две картины: истеричные рыдания экономки аббата на могиле девочки и отвратительные жирные зеленые мухи, осаждавшие гробик маленькой покойницы в тот удушливо-жаркий день, — жужжание их, казалось, заглушало поминальный звон церковного колокола.