Зденек Плугарж - В шесть вечера в Астории
— Да, но где гарантия, что я окажусь способным учиться сызнова, если мне это даже милостиво когда-нибудь разрешат? Счастлив Мариан — он как специалист растет рядом с крупным ученым. На философском факультете я, правда, не встречал величины, подобной Мерварту, но тем не менее чувствую, до чего не хватает мне высшего образования. Я мог бы, к примеру, раздобыть записи лекций и проходить курс, так сказать, нелегально. Но невозможно восполнить то, чего как раз и нет в сухих записях: живого слова лектора, неких профессиональных штрихов, уловленных сверх лекций из опыта того или иного ученого, одним словом, прямого контакта с крупными личностями. Иной раз я подозреваю, что вы — последний человек с большой буквы, от которого я перенял кое-что нужное для жизни.
— Твои слова, правда, льстят моему тщеславию, но должен тебе сказать: ступай-ка ты в болото, парень! Парки одарили тебя в колыбели тем, чего ты, быть может, и не заслуживаешь: талантом! Учителем таких людей должна быть сама жизнь, сама природа! Понятно, каждый из нас выучился сначала от кого-то правописанию, прежде чем сочинить свое первое любовное письмишко; но взрослому человеку, чтобы принять чужую мудрость, прежде всего необходимо работать самостоятельно. Так-то, Камилл. И об этом должен ты помнить в первую очередь, когда садишься на Пегаса.
— Вот теперь я что-то вас не понимаю, пан профессор.
— Прочитал я твой концлагерно-спиритуалистско-психоаиалитически-экзистенциалистский опус, то есть то, что ты называешь его первой частью. Полагаю, ты показал мне его не для того, чтоб я похлопал тебя по плечу; кое за что я могу тебя похвалить, но в других случаях мне просто хочется избить тебя.
На лице Камила отразилось смущенное напряжение.
— Угадал ли я, что наша безмерно начитанная Руженка Вашатова рекомендовала тебе для образца что-то из зарубежной литературы?
Камилл нерешительно кивнул.
— Ничего не имею против, если молодой автор хочет учиться у более опытных, но заимствовать готовые мысли вовсе не обязательно.
— Честное слово, не понимаю…
— Ну слушай, например это: «Голый человек: я ничто, и нет у меня ничего. От мира я неотделим, как свет, и все же изгнан из мира — как свет. Как свет, скольжу по поверхности». Не помню, где я это уже читал и читал ли вообще. Но безошибочно чувствую: это заимствовано. Довольно ловко, признаю. Но, сынок, эта фраза, написанная впервые, была литературной — однако разом перестала быть ею, когда ты пересадил ее из оранжереи экзистенциализма на свою, чешскую, навозом удобренную грядку. В ней — не твое дыхание, не твой голос, понимаешь? И если будешь подгонять под нее все остальное — получится не голос, а фальцет.
— Но я и в мыслях не имел…
— Тем хуже. Есть писатели, чьи книги — сплошь примеры чужого вдохновения, а они об этом и не подозревают. Но такие произведения — не литература, хотя их и не отличишь от литературы. Понимаешь ты разницу?
— А вы не допускаете идентичность творческого вдохновения?
— Не петляй, Камилл. Вопрос для тебя серьезный, если ты в самом деле хочешь стать писателем. Сам должен чувствовать, что можно, а что нет. Например: «Сознание, что он дошел до крайних пределов несчастья, при-дало ему странное спокойствие». Это тон экзистенциалистов, но — почему бы и нет, в этом есть нечто общечеловеческое. Но вот это: «Мир — побочный продукт нашего отчаяния». Звучит как символ веры свихнувшегося интеллигента, желающего эпатировать публику. В твоей голове, в твоем сердце такое попросту не могло родиться. Как ты мог написать такое?!
— Эпатировать хотел, — вяло ответил Камилл, не глядя ему в глаза.
— Когда набираешь слишком много от чужих мозгов, свой по необходимости съеживается — надо же место освободить…
Крчме стало вдруг жалко Камилла — и так довольно пострадал, и не совсем по своей вине, а я — за что я, в сущности, мщу ему, да еще говорю с ним таким тоном? За весть о свадьбе Миши и Мариана? Или я таким образом взимаю аванс за новость, которую прячу для него в рукаве? Но если мое участие в его судьбе должно иметь какой-то смысл — тогда только искренность! Все другое лишь повредит нам обоим.
— На свете всегда имело большее значение то, до чего доходишь собственным умом; тогда это оставляет в твоем мозгу след, который поведет тебя и дальше. Человеку искусства не нужны посредники: если я хочу увидеть луну, то смотрю в небо, а не в лужу.
В комнате наступила тишина. И в этой тишине в нем зародилось недовольство; недовольство не этой откровенной, без околичностей, проповедью, а тем, что он снова поддался искушению проповедовать. От этого порока, видно, уже до смерти не избавлюсь…
Через закрытую дверь доносились торжествующие крики попугайчика, составлявшего весь интерес в жизни несчастной Шарлотты. Крчма ощутил внезапный холодок— между ним и Камиллом опустился занавес разобщенности. — После всего сказанного хочешь послушать еще мелкие замечания?
— Конечно, пан профессор, — хрипло проговорил Камилл, и впервые за все годы, что он его знал, Крчма увидел в серых глазах бывшего ученика полную отчужденность. Так… Вот и момент, когда я могу выложить припрятанный для него сюрприз, не опасаясь, что он кинется мне на шею, что было бы мне крайне тягостно.
— Разговаривал я тут с деканом философского факультета, — словно о какой-то незначащей вещи, самым будничным тоном, на какой только оказался способен, заговорил Крчма. — И с председателем факультетской парторганизации. Подай заявление: когда отслужишь в армии, тебя снова примут.
— Вы шутите, пан профессор…
— Ничуть. Иногда и я говорю вполне серьезно.
— Я… я не могу опомниться! Как вы добились такого чуда? Не знаю просто, как вас благодарить…
— Почему меня? Для этого понадобился и отзыв твоего бывшего шефа Мерварта; так что это, скорее, его заслуга…
Встреча через десять лет
Столы в виде подковы под большой пышной люстрой, черное пианино в углу, панно с видом Праги кисти Шетелика, два олеандра у широкого окна — вот и еще пять лет прошло, а все вещи точно там, где и ожидал их увидеть Крчма, и это почему-то успокоило его. Идеи и люди пускай меняются, устремляясь вперед, как носители прогресса, а вещи лучше пускай остаются на своих местах, как своего рода признак надежности и постоянства.
Быть может, потому, что его собственных два основных свойства называются «надежность» и «постоянство» — в смысле верности.
Сегодня пану Понделе и в голову не приходит робко примащиваться в конце стола: его присутствие стало уже традицией, и школьный служитель, сидя рядом с Крчмой, по старой привычке вытягивает свою жилистую шею из воротника, будто он его давит; но на сей раз это происходит от польщенной гордости. Заметив взгляд Крчмы, пан Понделе объясняет:
— В церковь я не хожу, а после последней встречи только два раза надевал этот черный костюм. Раз на похороны племянника, пограничника — он пал у Квильды в перестрелке с американским шпионом; а второй раз — на выпускном вечере моей снохи Элишки, она нынче зубной врач в Лоунах.
Официанты разнесли аперитив, Камилл выждал, когда за ними закроется дверь, оглядел собравшихся — не хочет ли кто взять слово, никто не вызывался; тогда, подхватив свою рюмку, поднялся он сам.
— Когда-то мне поручали говорить от имени нашего восьмого «Б» — и вот, хотя на этот раз класс ничего мне не поручал и хотя после нашей последней вечеринки многое изменилось, я беру на себя смелость продолжить эту традицию сегодня и первым долгом приветствовать наших дорогих и милых гостей — пана профессора Роберта Давида и пана Понделе… — Это были почти те же слова, что и пять лет назад. — Поскольку же наша юбилейная встреча совпала с круглой датой в жизни пана Понделе, хочу от всех нас пожелать ему крепкого здоровья, как можно больше радостей, когда он уйдет на заслуженный отдых, и чтоб в следующие шестьдесят лет рыба у него клевала с первого же захода…
Мишь, как уже повелось, извлекла букет цветов, спрятанный до того момента, и под шумную овацию, в паре с Камиллом, торжественно преподнесла растроганному школьному служителю.
Потом Камилл прочитал письма тех, кто жил вне Праги и не мог приехать, одни из-за неотложных служебных дел, другие из-за дальности расстояния. После этого он в каком-то смущении обвел взглядом сидевших за столом и проговорил:
— Еще среди нас нет Ивонны и нашего одноклассника Дитриха — но он не занят, и в отпуске ему не отказали, притом он даже письменно не извинился…
— Что хочет этим сказать мальчишка Герольд? — наклонился к Крчме пан Понделе.
— Мальчишка Герольд хочет этим сказать, что Дитрих бежал из республики, — ответил Крчма полным предложением. — Хорошо еще, таких дураков мало…
Перед ним всплыл образ долговязого парня с усиками; у Дитриха была какая-то болезнь глаз, и он часто носил темные очки.