Мария Правда - Площадь отсчета
— Я вижу, — продолжал Милорадович, — что тут одни мальчишки; я с мальчишками не воюю — сложите оружие и просите пощады!
В этот момент Оболенский с силой рванулся вперед, лошадь генерала, танцевавшая на месте, подалась боком ему навстречу, раздался крик — это штык проткнул ногу всадника. Оболенский в исступлении колол еще. Лошадь, одновременно почувствовав нервный рывок повода и горячую боль в боку, поднялась на дыбы.
— Эх! — выдохнуло каре и подалось назад, сминая ряды. Лошадь Милорадовича с бешеным ржанием разворачивалась — и тут раздался выстрел. Это Каховский, который старательно целил прямо в грудь генералу, в Андреевскую ленту, попал ему в спину. Милорадович выпустил поводья (обе руки его резко поднялись в воздух, блеснула в последний раз золотая шпага) и свалился вбок, подмяв собою пытавшегося подхватить его Башуцкого.
Кричали все, толпа хлынула вперед, началась сумятица. Башуцкого и лежащего в грязи Милорадовича обступили плотным кольцом.
— Помогите! — кричал Башуцкий отчаянно, — он успел заметить краем глаза, как кто–то схватил упиравшуюся лошадь под уздцы и повел, и она уходила, как–то странно подпрыгивая, пытаясь задней ногой дотянуться до раны в боку.
— Христа ради, помогите!
Ему никто не собирался помогать, его толкали, чуть не сбили с ног, он, не помня себя, раздавал тумаки направо и налево, достал пистолет, размахивал им, бил кого–то по голове рукоятью… Пистолет снова действовал убедительно. Какие–то непонятные личности во фризовых шинелях наконец согласились помочь, и втроем, а потом вчетвером подняли генерала и понесли. Голова его болталась, изо рта шла розовая пена. «В казармы, — кричал Башуцкий, — я покажу куда, в конную гвардию, быстро, быстро!» Он не заметил, что ему разбили лицо, что у него из носа идет кровь, что он плачет. Из каре раздавалась беспорядочная пальба. Ружья стреляли сами. «Ура, свобода! — истошно орал Каховский, размахивая дымящимся пистолетом, — ура, свобода!»
НИКОЛАЙ ПАВЛОВИЧ РОМАНОВ, ПОЛДЕНЬ
На углу Вознесенского бульвара он впервые услышал сухой нестройный треск выстрелов. Он скомандовал батальону «стой», свита, которая увеличилась к этому моменту до нескольких десятков человек, верхами скучилась вокруг него. Он нашел глазами адъютанта, подозвал к себе, нагнулся с седла.
— Послушай, Кавелин, — сказал он вполголоса, чтобы не слышали остальные, — езжай ко мне в Аничков дом, возьми карету без гербов, с закрытыми окнами, перевезешь детей в Зимний.
Кавелин был польщен. Верх доверия. Он вытянулся в струнку в седле.
— И вот что… береги Сашку особо, он более всех в опасности. Ты меня понял?
— Жизнью ручаюсь, Ваше величество!
Снова выстрелы. Это война. Кто сейчас может ручаться жизнью — или за жизнь? И при этом какие–то хорошо одетые люди все еще прогуливаются по бульвару, глазеют на солдат, на него, оглядываются на выстрелы. Все происходящее казалось ему странно невсамделишным. Зрение и слух у него сейчас были обострены до предела, он обращал внимание на какие–то неважные детали. Вот ломовой извозчик на другой стороне улицы везет какие–то бочки, остановился, поднялся на козлах, пытается понять, что впереди. Надо понять, что там.
— Вперед!
Они только тронулись, когда подскакал князь Голицын, бледный и злой. По нему только что дали залп, сбили шляпу…
— Граф Милорадович ранен, сказывали, смертельно! — выпалил Голицын, и не ожидая ответа, пристроился в хвост свиты. За спиной Николая зашептались, но это мешало ему сосредоточиться.
— Разговоры! — они замерли, как солдаты в строю. Он послал Перовского за гвардейцами. Где их черт носит! У выезда на площадь толпился народ, который с любопытством смотрел на него, на свиту, на их мундиры и плюмажи.
— Стрелки на фланги!
Ему вдруг пришла в голову странная мысль: а ведь они могут сейчас и не выполнять мои приказы. Столица в мятеже. Генерал–губернатора убивают в центре города, на глазах у всех. Все можно. Он недавно объяснял Сашке, что, ежели никто не будет слушаться старших, жизнь прекратится, настанет хаос. Интересно, поверил он или нет? Они еще не видели мятежников, но уже громче были залпы и хорошо слышалось нестройное: «Ура, Константин!» Его окликнули: перед ним стоял драгунский офицер, внешность которого показалась Николаю более чем странной. Черные глаза навыкате, огромные черные усы, черная повязка на голове.
— Ваше величество! — звал он по–французски.
Николай сверху вниз молча смотрел в его глаза. Поручик был в одном стареньком драгунском мундире с малиновым воротником, застегнутом на все пуговицы, с саблей в левой руке. В нем было что–то непонятно–опасное, и это почувствовал генерал Бенкендорф, который пододвинулся ближе, их лошади стояли сейчас рядом, и генерал, наклонившись набок в седле, почти касался Николая плечом. Бенкендорф видел, что у поручика опасно оттопырен мундир на груди, и впился взглядом в его правую руку, которая, жестикулируя, моталась в воздухе.
— Ваше величество, я был с ними, но узнал, что они за Константина, бросил и явился к вам.
— Ваше имя?
— Нижегородского драгунского полка поручик Александр Якубович, — отчеканил он, — а рука его уже тянулась к царю, трогала поводья его коня. Николай, наклонившись, пожал эту холодную жесткую руку. В этот момент в нем что–то дрогнуло от отвращения.
— Московский полк в мятеже, к ним идут лейб–гренадеры, я нагнал их на Гороховой, Ваше величество… Я буду говорить с ними, — бормотал Якубович, задержав в своей руке руку царя.
— Вы ваш долг знаете, — сказал Николай, выдернув руку. Ему было неприятно до тошноты. Якубович поклонился и скорым шагом ушел в сторону площади.
— Убийца, — шепнул Бенкендорф.
— Знаю.
Показалась долгожданная конная гвардия. Гвардейцы шли на площадь хорошей строевой рысью, их вынесло между домом Лобанова и Исаакиевским забором, и в этом промежутке они начали строиться — не более чем в пятидесяти шагах от памятника Петру, где чернели войска мятежников. Народ начал разбегаться с площади, и пространство между Николаем и каре расчищалось на глазах. Он теперь их хорошо видел, человек, должно быть, с тысячу или полторы. Высокие кивера стояли плотно, над ними густо колыхались штыки. И они видели его. Высокий, широкоплечий, в шляпе с большим белым плюмажем, в мундире с ярко–красной грудью он был хорошей мишенью. Они с Бенкендорфом шагом выехали вперед, и их, теперь уже было понятно, что именно их, встретили беспорядочными выстрелами. Николай осматривался, прикидывая, как отрезать инсургентам дорогу с площади, приказал роте Преображенского полка занять Исаакиевский мост, чтобы прикрыть правый фланг гвардейцев. Он делал вид, что не торопится, прислушиваясь к свисту пуль. Этот свист, о котором столько лет мечталось, еще когда мальчиком хотел на войну, он слышал впервые в жизни. Здесь, на открытом пространстве, вдоль которого чернел дощатый забор исаакиевской стройки, томительно медленно тянулось время. И он, впадая в этот неспешный ритм, двигался медленно, почти ползком. На Адмиралтейской площади, где стояли, с каждой минутой увеличиваясь, его войска, дышалось значительно легче. Там его встретил Мишель, веселый, румяный от быстрой ходьбы, который привел свою часть Московского полка. Мишелю кто–то тут же уступил лошадь, и сейчас они были рядом.
— Государь! — громко рапортовал брат. (Браво, Мишель, давай, покажи субординацию.) — Государь! Солдаты Московского полка хотят доказать свою преданность Вашему величеству! — Николай кивнул и улыбнулся в сторону строя, старшие офицеры бросились к нему, обступили, восторженно тянулись целовать сапоги, стремена. — Докажем, докажем кровью! — слышались голоса.
Николай отправил их на самое почетное место, у забора, прямо напротив каре — пусть доказывают. Так и стояли теперь две части Московского полка — друг напротив друга. Перестрелки между ними пока не было. Он послал Мишеля со вторым батальоном преображенцев встать рядом с конной гвардией, а кавалергардов оставил в резерве у дома Лобанова. Диспозиция начинала вырисовываться — сбивало только то, что все — и свои и чужие — были в одной и той же форме. А так все четко, как на картинке. «Это битва Александра Македонского при Гранике, папенька», — вспомнил он и понял, что оставил дворец без защиты.
СЕРГЕЙ АНАТОЛЬЕВИЧ ФИЛИМОНОВ, ПОЛДЕНЬ
Караулы с утра ушли во дворец, но остатняя часть Финляндского полка отказалась выйти из казарм, когда объявили строиться к присяге. Еще ночью приходили чужие господа офицеры и сказывали, что государь император Константин Павлович в Варшаве арестован, власть захвачена непонятно кем и поэтому велели никому более отнюдь не присягать, потому как ежели играть присягою, то что же тогда у русского солдата останется святого? И к тому же Константин Павлович службу сократить обещал и жалованья добавить вдвое. Это было дело серьезное, и Серега вместе с друзьями, молодыми солдатами, так и уговорились — не присягать, покуда сам государь Константин Павлович этого не велит. И действительно, все было ясно как день. Государю присягнули на всю его жизнь, а ежели он жив и народ его не видит — нечисто, значит, дело. Сперва уговорились из казармы не выходить, потом сказали, что все ребята на Петровской стоят, у монумента, и надо им подсобить, стало быть, и побежали молодые все на площадь, к Сенату. По пути Серега отбился от своих, потерял в толпе, когда остановился купить калач. Он был голоден, с утра в казарме завтрака не раздали. Остановился у лотошника, а обернулся — глядь — и никого наших! Он не знал, куда точно ему идти, взял калач и, жуя на ходу, пошел вслед за народом. По дороге его несколько раз остановили — он был в военной форме, и люди думали, что он все доподлинно знает. «Да вот идем, значит, выручать законного государя», — объяснял Серега. Он здесь и узнал, что государя и супругу его, полячку Конституцию, держат в оковах, а весь сыр–бор из–за нее, полячки, и произошел, потому как генералы не хотели царицу–католичку. «Значит, в чем же логика — немку можно, а польку нельзя», — упорствовал пожилой господин из образованных, в европейском платье и при пенсне. С ним спорили, но Серега уже устал от разговоров. Ему уже хотелось раз–навсегда разобраться, кто тут прав, а кто виноват, а главное, выяснить, что он, Серега, может сделать, чтобы все решилось, как надо. Власти как раз начали оцеплять площадь, но жандармов было еще мало, и Серега спокойно, ни с кем не ругаясь, вышел к самому памятнику. Под ним, выстроившись в правильное каре, стояли солдаты — в основном в парадной форме Московского гвардии полка — в мундирах, белых панталонах и крагах — без шинелей. Ненадолго выглянувшее зимнее солнышко ушло, и солдаты начинали мерзнуть. Они грелись прямо в строю, переминаясь с ноги на ногу, подпрыгивая и колотя рукой об руку, но совершенно спокойно, как будто в ожидании смотра или парада. У левого фаса каре ходил черноусый адъютант в мундире и шлеме, а внутри каре было множество людей в статском, кто в шинели, а кто и во фраке, но сразу видно — чистая публика. Господа обходительно беседовали как промеж собой, так и с солдатами. Сереге это понравилось, и он встал с московцами. Адъютант с улыбкой подошел к нему.