Ян Потоцкий - Рукопись, найденная в Сарагосе
Хотя Бускерос велел мне сначала отнести бутыль Агудесу, а потом вернуться на улицу Толедо и разведать планы соседей моего отца, я, не видя в том большой беды, направился сперва к соседнему дому. Жильцы уже съезжали с квартиры, и я решил внимательно следить за будущими постояльцами.
Затем я побежал на площадь Севада, легко нашел дом бакалейщика, но к самому поэту добраться было много трудней. Я долго карабкался по черепицам, перелезал через водосточные желоба и навесы. Наконец, очутившись подле какого-то оконца, увидел фигуру, еще более курьезную, чем описывал Бускерос. Агудес, казалось, был во власти божественного вдохновения, и, увидев меня, он обратился ко мне с такими стихами:
О смертный, на пути своей воздушной колесницы Ты топчешь шифера лазурь с кармином черепицы И крыши острые коньки, что в небе из сапфира.
Быть может, принесло тебя дыхание Зефира?
Что привело тебя ко мне?
Я отвечал ему:
Я, бедный невежда, Тебе, Агудес, чернила принес.
Поэт продолжал:
О, дай мне эту жидкость, чей секрет В том, что в ней сталь свой растворила цвет, А ядрышко чернильного ореха, Смешавшись с шумной влагой Ипокрены, В душе моей тотчас находит эхо И пробуждает в ней восторг священный.
– Сеньор Агудес, – сказал я, – твоя похвала, несомненно, доставила бы огромную радость сеньору Тинтеро, который их изготовляет. Но скажи, сеньор, не мог ли бы ты говорить прозой: я привык именно к этому способу выражения мыслей.
– А я, мой друг, – ответил поэт, – никогда к нему не привыкну. Больше того, я избегаю общения с людьми из-за их пошлой и низменной манеры выражаться. Всегда, прежде чем написать стихотворение, я долгое время питаю свою душу поэтическими образами и разговорами сам с собой словами звучными, исполненными гармонии. Если сами по себе они не таковы, то становятся поэтичными, когда я их соединяю между собой, творя как бы музыку души. Благодаря этой способности, я создал совершенно новый род поэзии. До этого ее язык был ограничен жалким количеством выражений, считавшихся возвышенными. Я ввел в поэзию все слова из нашего языка. В стихах, которые ты только что услышал, я упомянул черепицу, шифер, чернильный орех.
– Конечно, тебе никто не запрещает пользоваться в стихах любыми словами, но скажи, становятся ли они от этого лучше?
– Лучших стихов вообще не существует; они пользуются огромной популярностью. Моя поэзия – универсальный инструмент, особенно описательная, которую я, собственно говоря, создал. Она служит для описания предметов, которые не стоят того, чтобы на них обращали внимание.
– Описывай, сеньор Агудес, все, что тебе угодно, но скажи, пожалуйста, написал ли ты обещанную дону Бускеросу сатиру?
– В хорошую погоду я сатиры не пишу. А вот когда настанут ненастные дни, пойдут дожди и небо затянется тучами, тогда приходи за сатирой.
Когда с дождями осень наступает И душу и стихи тоскою наполняет, Я ненавижу сам себя, кляну я Друзей и близких; горько негодуя, Я в копоть, сажу погружаю кисти, Изображаю торжество корысти И изливаю свой безмерный гнев На смрадный мир, сей чавкающий хлев.
Но стоит с колесницы быстрой Фебу Разлить потоки золота по небу, Нисходит снова Бог к душе поэта, И, грязь презрев, она стремится к свету.
Последняя рифма не совсем удачна, на для импровизации сойдет.
– Уверяю тебя, твои стихи безупречны и во многом поучительны; теперь я скажу дону Бускеросу, что ты пишешь сатиры только в плохую погоду. Но как я проникну к тебе, когда приду за сатирой? Сегодня я взобрался по единственной лестнице в доме, которая привела меня прямо на крышу.
– Друг мой, в глубине двора есть приставная лестница, по ней легко попасть на чердак, где соседний погонщик мулов хранит солому и ячмень; таким путем можно попасть ко мне, конечно, когда чердак не набит битком сеном. В последнее время этот путь как раз недоступен, поэтому еду мне подают через окошко, в котором ты меня видишь.
– Наверно, ты очень страдаешь от неудобства подобного жилья?
– Страдаю? Разве можно страдать, когда твоими стихами восхищается двор и весь город только о них и говорит.
– Думаю, что в городе говорят еще и о своих собственных делах.
– Само собой разумеется, но тем не менее мои стихи – источник всех разговоров, их беспрестанно повторяют, вспоминают отдельные строчки, которые сразу же становятся пословицами. Отсюда видна лавка книгопродавца Морено: люди приходят туда, чтобы купить мои творения.
– Не стану с тобой спорить, однако думаю, что, когда ты пишешь сатиры, здесь не очень сухо.
– Когда льет с одной стороны, я перехожу на другую, но чаще всего я вообще не обращаю на это внимания. А теперь оставь меня, пожалуйста, я устал от разговора прозой.
Я покинул поэта и отправился к банкиру Моро. Поднялся на второй этаж и спросил камердинера Санта-Мауры. Паренек моих лет, служивший здесь на посылках, направил меня к одному лакею, тот к другому, наконец я попал к камердинеру, который, к моему великому удивлению, провел меня к герцогу, занятому своим туалетом. Я разглядел его сквозь облако пудры; он смотрелся в зеркало, а перед ним лежали разноцветные банты.
– Мальчуган, – произнес он резко, – если ты не скажешь, кто тебя прислал и дал этот пакет, тебя высекут.
У меня душа ушла в пятки, и я сказал, что пришел из дворца Авилы, где живу вместе с кухонными мальчишками. Герцог бросил на камердинера многозначительный взгляд и отпустил меня, дав несколько монет.
Теперь мне оставалось лишь побывать на постоялом дворе "Под мальтийским крестом". Гаспар Суарес уже приехал из Кадиса и разузнал все о своем сыне. Ему рассказали, что Лопес дрался на дуэли с одним дворянином, с которым ежедневно обедал, что теперь этот дворянин поселился у него, свел его с подозрительными женщинами и одна из них выбросила его из окна своего дома.
Эти известия, наполовину правдивые, наполовину вымышленные, были для Суареса тяжелым ударом; он закрылся у себя и приказал никого не впускать. Представители торговых фирм, с которыми он имел деловые отношения, приезжали предлагать свои услуги, но не были приняты.
После этого я отправился к Бускеросу, который назначил мне свидание в винной лавке напротив цирюльника, и отчитался в своих действиях. Он спросил, откуда мне известно о приключениях Суареса. Я ответил, что мне рассказал обо всем сам Лопес. Поскольку Бускерос имел весьма смутное представление о семье Суаресов и ее соперничестве с домом Моро, я рассказал ему обо всем довольно подробно. Он выслушал меня внимательно и сказал:
– Мы должны обдумать новый план действий, он будет состоять из двух частей. Сначала нужно поссорить Санта-Мауру с семьей Моро, а затем помирить Моро с Суаресами.
Что касается первой части этого плана, то она далеко продвинулась вперед. Но прежде, чем объяснить тебе все это, я должен остановиться на некоторых обстоятельствах, связанных с родом Авилов.
Нынешний герцог Авила в молодости был одним из самых блестящих придворных, удостоенных внимания и даже дружбы короля. Редко бывает, чтобы юноша не возгордился своими преимуществами, и герцог не был исключением из общего правила. Он считал себя выше грандов, которые были ему ровней, и вознамерился породниться с монархом.
Тут Бускерос прервал свой рассказ и воскликнул:
– Маленький попрошайка, как это случилось, что я снизошел до того, чтобы рассказывать тебе о вещах, которые не должны касаться слуха людей низшего сословия? Ведь ты небось и с дворянами-то никогда не был знаком.
– Я не знал, уважаемый маэстро, – отвечал я, – что должен доказывать свое права на то доверие, которым ты меня удостаиваешь. Но, даже не обращаясь к моему генеалогическому древу, ты с легкостью убедишься, что я получил образование, какое подобает юноше из благородной семьи; из этого ты можешь заключить, что если я стал нищим, то виной тому не мое происхождение, а превратности судьбы.
– Превосходно, – заключил Бускерос, – да и твоя манера выражаться отличается от простонародной. Но скажи мне, кто ты, да поживее.
Я принял серьезный и даже удрученный вид и сказал:
– Ты мой покровитель и можешь, если захочешь, заставить меня говорить; но речь идет о трибунале столь же строгом, сколь священном…
– Не желаю ничего больше слышать, – прервал меня Бускерос, – и не хотел бы иметь ничего общего с трибуналом, который ты помянул. Итак, расскажу тебе все, что знаю об Авилах; охраняя свои тайны, ты будешь беречь и мои.
Удачливый Авила, гордый своими успехами и благосклонностью короля, задумал с ним породниться. Инфанта Беатриса выделялась среди своих сестер приятной манерой держаться, а также приветливым взглядом, говорившим о чувствительном сердце. Авила сумел пристроить к ней свою родственницу, которая пользовалась его полным доверием. Дерзкий замысел молодого придворного заключался в том, чтобы тайно обвенчаться с инфантой, но с объявлением подождать, когда монарх будет к нему еще милостивее. Насколько Авила преуспел в своих планах, неизвестно. Два года это оставалось тайной; тем временем Авила старался отстранить от власти Оливареса, но безуспешно. Более того, министр отчасти проник в его тайну. Авила был арестован, заключен в Сеговийскую башню, а вскоре после этого изгнан. Ему обещали прощение, если он женится на ком-нибудь другом; он отказался. Из этого заключили, что он был тайно обвенчан с инфантой. Хотели было арестовать родственницу Авилы, но побоялись скандала, – это могло бы запятнать честь королевского дома.