Марк Криницкий - Три романа о любви
— Ну, иди. Все равно.
Чтобы не глядеть, как он выйдет, она отвернулась к окну.
В шикарном антрэ гостиницы Петровского остановил высокий, представительный старик в цилиндре.
— Если не ошибаюсь, то вижу господина Петровского?
С открытым видом и слащаво-восторженным лицом старик протягивал руку, чуть прищурив красивые черные глаза и высокомерно вскинув густые, тоже черные, точно подведенные карандашом брови.
— Ваш благодарный пациент… О, конечно… разве вы можете помнить нашего брата? Уверяю вас, уверяю вас, что это невозможно.
Он сердечно пожимал Петровскому руку. Потом приподнял безукоризненный цилиндр и, выразив еще несколько раз свой восторг по поводу встречи, так же быстро пропал. Характерное лицо! Петровского несколько удивило, что он никак не мог припомнить, при каких обстоятельствах ему пришлось пользовать этого господина. Правда, у него была такая масса пациентов… Все же он подумал грустно:
— Ослабление памяти… Признак приближающейся старости.
Торопливо он проехал домой. Было жутко-неприятно видеть фасады домов, облитые дождем, и бурно бегущие по панелям тротуаров ручейки. Когда он вошел в подъезд, темная туча заслонила небо. Дверь отворила новая горничная, и, когда он входил в переднюю, слышно было, как за спиною, по камню крыльца, бил и хлестал летний дождь и шумно бежала из водосточных желобов вода. В комнатах было темно, но его тотчас же охватила знакомая атмосфера. И она сказала ему.
— Не бойся. Ты приходишь другой, но здесь все течет по-старому. Ты обманул легко и просто. И это хорошо и можно. Как видишь…
С удовольствием снял сырое непромокаемое пальто и стоял, вытирая руки и лицо носовым платком. Вдруг кто-то слабо вскрикнул и, тяжело прихрамывая, вбежала грузная, высокая фигура Варюши.
— Ты? Так скоро?
Она целовала его и плакала. А он думал:
«Все это страшно только издали. Жизнь, обыкновенная, реальная жизнь гораздо проще и понятнее».
И вдруг он почувствовал радость и спокойствие, что видит Варюшу.
И, нежно лаская ее, бившуюся в радостных, конвульсивных слезах, он одновременно с благодарностью вспоминал Раису.
IX
Прозвонил телефон. Может быть, это Васючок?
Варвара Михайловна слабо протянула руку. Она болезненно радовалась всему, что напоминало недавнее прошлое. Неужели в самом деле это все было в ее жизни? И то, как она ездила по вечерам с Васючком в карете. И то, как переносился этот телефон сюда, в спальню. Теперь все это утратило смысл. Хотелось плакать от сладости воспоминаний. И было странно, что когда-то ее прежняя жизнь с Васючком могла ей казаться страданием.
Печально приложила ухо к трубке.
— Это я, судариня.
Она узнала голос Черемушкина.
— Лучше немного попозднее, но зато повернее. Не правда ли, судариня? Вы меня слушаете?
Сдерживая тошноту, она отвечает:
— Я вас слушаю.
Что ему надо? Неужели все это не дурной сон?
— Я вас прошу, судариня, заранее не волноваться. Если вы дадите мне слово не волноваться, я буду с вами откровенен. О, я знаю много. И вы, судариня, тоже будете знать много, если будете вести себя, как паинька.
— Прошу вас без этих глупых предисловий.
— Судариня, зачем же оскорблять? Если вам не угодно со мною говорить, то вы скажите просто так, и я положу трубку. Не правда ли, судариня?
Голос у него отвратительно-сладенький.
— Если у вас есть что говорить, говорите, — крикнула Варвара Михайловна, испытывая дрожь.
В отчаянии хотелось бросить трубку. Самая поездка в Мамоновский переулок сейчас казалась чем-то позорно-невероятным. Неужели все это в самом деле случилось с ней, а не с кем-нибудь другим?
И хотелось, чтобы гадкий старик, обидевшись, бросил трубку и оставил ее в покое.
Или, может быть, вдруг позвонить Васючку в больницу и вызвать его немедленно домой? О, если б можно было вернуть старое. Она не понимала, почему события приняли внезапно такой ужасный оборот.
— Судариня, — говорил, дребезжа в ухо, Черемушкин, — мое правило — не быть в тягость моим клиентам. Я имею сведения, касающиеся отношений вашего супруга к госпоже Раисе Андреевне Ткаченко. Если это вас может интересовать, мы продолжим наш разговор. Если же нет, я разрешу себе положить трубочку.
Он что-то знал. Сжалось и не хотело вновь разжаться сердце. Кровь отлила от лица и горячими струйками побежала по плечам. Старалась что-нибудь угадать в интонации голоса. Вдруг показалось, что он скажет что-то ужасное.
— Продолжайте же, — крикнула она, сжимая голову. — Или, впрочем, может быть, нет… Я не знаю, может быть, вы правы… Я прошу вас лучше мне не говорить. Постойте…
Бросив трубку, мучительно перевела дыхание. Потом снова схватилась за нее. Аппарат казался страшным.
— Скажите мне, это очень… то, что вы узнали… Я не знаю, как это выразить… Я не знаю… Может быть, мне приехать к вам самой?
— Ай, ай, ай, судариня! Есть русская пословица: волка бояться — в лес не ходить. Ничего такого особенно ужасного. Но, судариня, известия серьезные. Не имею права от вас скрыть, судариня: известия серьезные.
— Погодите! — крикнула она опять. — Я не знаю, может быть, я не стану вас слушать… Я положу сейчас трубку. Мне нехорошо.
Она в изнеможении и малодушном страхе повесила трубку. Потом позвонила Феклуше. Хотелось собраться с мыслями, что-то сделать… Когда вбежала девушка, она застала барыню в обмороке.
…Она очнулась от того, что услышала беготню и чьи-то громкие шаги. Кто-то сказал:
— Приехал барин.
Она слабо повернула голову. Да, это входил он.
— Василий… — сказала она и покачала головой. — Василий… Как это было давно!..
Он встревоженно нагнулся над нею.
— Варюша, что это? Отчего?
— Василий, это уже не вернется больше никогда.
Она покачала головой.
— Нет более Васючка, нет более Варюши!
И она зарыдала, потом неожиданно крепко притянула его к себе, и он почувствовал на своих губах ее дрожащие теплые губы и соленое от слез лицо.
— Как мы будем дальше жить, Вася? Скажи мне. Понимаешь? У меня нет больше Васючка… того, прежнего. Помнишь?
Она смотрела на него, страдальчески-жалобно щурясь.
Он подумал, что должен говорить с нею, щадя ее положение.
— О чем ты говоришь?
— Ах, Васенька, не надо. Ведь я понимаю все. Научи же меня, как мне теперь жить. Научи. Я еще ничего не знаю, но уже чувствую, что потеряла все.
Он смотрел на нее с невольно-суеверным ужасом.
Поджав горестно ноги, она уселась на кровати и обхватила колени руками. В глазах ее была пришибленность, покорная просьба. Уголки губ печально по-детски опустились.
— Я не обвиняю. Я только спрашиваю. Я не знаю, что мне делать. Я чувствую, что схожу с ума. Милый, милый, я не могу…
В припадке болезненного страха она вскочила на колени и обхватила мужа за шею.
— О, спаси же меня, спаси! Скажи, что это все — вздор. Рассей мои подозрения. Убеди меня, Васючок, слышишь?
Она прижималась и в страхе глядела ему в глаза круглыми расширенными глазами.
— Успокойся, — говорил Петровский, сжимая ее руки. — Ты не имеешь теперь права подвергать себя таким волнениям. Это преступление с твоей стороны. Слышишь? Я запрещаю тебе!
— Ты запрещаешь? Милый, милый!
Она тряслась.
— Я буду слушаться тебя. Я не хочу думать ничего дурного. Ведь правда, Васючок, что я теперь не имею права? Я теперь должна думать только о здоровье того, кто сейчас во мне. Да? Ты мне так велишь?
Она болезненно-блаженно улыбнулась.
— Как хорошо! Я поняла.
Она смотрела ему в глаза, не отрываясь.
— Я поняла. Слышишь?
Плечи ее перестали вздрагивать.
— Да, да, вот так… Надо вот так… сюда, — говорила она, соображая, упорно сосредоточив взгляд на чем-то непонятном ему внутреннем.
— Успокойся же, — просил он. — Что ты! Что ты!
Вдруг она замахала на него руками.
— Я совершенно, совершенно успокоилась.
Она болезненно улыбнулась.
— В доказательство…
Она нажала кнопку звонка.
— Вот. Сейчас, сейчас… мы будем завтракать.
Он не понимал, что с нею.
— Да о чем же ты, Васючок? Это прошло… уверяю тебя… Все хорошо… Это было просто так… Я, маловерная, по обыкновению усомнилась, а потом вдруг вспомнила… Ты сам напомнил мне, что я теперь не смею. Да, я не смею, не смею… Я это поняла… Вдруг поняла… и успокоилась… Как-то вдруг и совсем. Видишь? Я спокойна. Ведь я забыла, что ты — отец. Я забыла, и за это была наказана. Разве я могу бояться чего бы то ни было, раз ты — отец? Поди же ко мне, мой милый.
И он опять почувствовал на своих губах ее мягкие, все еще дрожащие, теплые, соленые губы.
— Вот так. И долой все дурные мысли. Мой милый папочка! Отец!