Фэй Уэлдон - Род-Айленд блюз
В Западном флигеле, том самом длинном, низком строении, которое София увидела из окна в кабинете доктора Грепалли, день мало чем отличался от утра. Жужжали и гудели установки, поддерживающие жизнь, то и дело подавали сигналы тревожные датчики: не справляется с работой сердце, давление поднялось слишком высоко или опустилось ниже нормы. Кроткие старческие глаза сонно глядели в потолок, весь пыл жизни давно погас, оставалось только плавать в приятных снах, какие вызывает коктейль нынешних снотворных. Здесь, в Западном флигеле, ухаживали за теми пациентами, кто впал в старческое слабоумие или перестал контролировать свои естественные отправления. Сюда время от времени приходили священники, чтобы совершить последний обряд, в основном это делалось ради обслуживающего персонала (среди медсестер и санитарок много ирландцев и католиков), отходящих в мир иной пациентов уже давно не волновала загробная жизнь, спасение души и небесная кара. Сюда же подъезжали неприметные катафалки похоронных бюро и увозили бренную оболочку некогда полных жизни людей через задние ворота. В “Золотой чаше” сразу становилось известно, если задние ворота открыли: шушукался персонал, да и сами ворота скрипели на всю округу, сколько их ни смазывай. Доктор Роузблум был один из немногих, кто умер в главном здании, такое случалось, хоть и редко. Наметанный глаз сестры Доун сразу замечал признаки возможной скоропостижной смерти: например, острая боль в большом пальце правой ноги, которая не вызывает у пациента особой тревоги, может быть предвестником инфаркта; или вдруг человек сделался прозрачно-бледным, стал уходить в себя — это его душа готовится покинуть тело, как будто ее заранее известили. Пациенту тут же вливали седативное средство в витаминный коктейль, который полагалось пить три раза в день, и незаметно перевозили в Западный флигель; если опасное состояние удавалось благополучно купировать, его дня через два-три возвращали в главное здание. А доктор Роузблум взял и исподтишка скоропостижно скончался, назло ей, сестре Доун, как она считала, и это был диссонанс в гармоничном многоголосии, фальшивая нота резала слух. “Золотая чаша” была словно послушный инструмент в ее искусных руках, она не выносила, когда струны плохо держат строй и западают клавиши. Сейчас, она это чувствовала, рояль в отличном состоянии, играть на нем одно удовольствие, звучит отлично, даже весело, ну прямо пианола. Она может подняться к доктору Грепалли и расслабиться или хотя бы помочь расслабиться ему, к ее услугам корсеты, высоченные шпильки и небольшая плетка.
Фелисити договорилась с Джеком, что Чарли будет каждый день (кроме субботы и воскресенья) привозить Уильяма к “Атлантическому люксу” в половине третьего и увозить обратно в четыре. Джой непременно ложилась соснуть днем, и незачем ей зря волноваться, незачем знать, чем в это время занят Чарли. Если она увидит, что его нет, решит, что Джек услал его по каким-то своим делам.
Завидев “мерседес” и его водителя, привратник без единого слова открывал ворота “Золотой чаши” и впускал машину, но Чарли, вместо того чтобы ехать к массивной парадной двери, которую всем так и хотелось назвать “Золотыми воротами”, подкатывал к веранде “Атлантического люкса”, высаживал Уильяма и преспокойно уезжал. Чарли умел заработать на хлеб с маслом, и держать язык за зубами он тоже умел. Даже у него на родине подобные отношения стали бы осуждать, а уж толкам и пересудам конца-краю бы не было. Только в Соединенных Штатах у стариков хватает здоровья и сил так осложнять свою жизнь, думал он. Это давало веру в будущее. Может быть, он даже бросит курить, чтобы лучше приспособиться к здешней жизни.
Во время первого визита Фелисити, которой предварительно пришлось отделить свое романтическое представление об Уильяме Джонсоне — она трудилась над его сотворением целый день — от реального Уильяма Джонсона, вздохнула с облегчением, увидев идущего к ней худощавого, хорошо сложенного мужчину в джинсах и рубашке с распахнутым воротом. Он не хромал, не волочил ногу, не пускал слюни, словом, не делал ничего такого, о чем она сочла бы за благо забыть. Издали ему вполне можно было дать лет сорок пять, но вблизи — да, серо-зеленые глаза были в склеротических прожилках, губы иссохли и все прочее. Ну и какая разница? Ему семьдесят два года, ей восемьдесят с хвостиком. Такая уж нынче жизнь. Что означает для женщины возраст? В основном отсутствие эстрогена. Она с сорока семи лет принимает ежедневно маленькую желтенькую таблетку и даже не заметила, когда у нее начался климакс — если он вообще начался. Двадцать минут назад она посмотрелась в зеркало и в кои-то веки осталась довольна тем, что увидела. Это зеркало волшебное, решила она, оно показывает тебе твою душу, а не внешность. Свет мой зеркальце, скажи: кто на свете всех милее? Я, я, я! Ну пожалуйста, ну в последний раз, прошу тебя.
Первые две недели они сидели за столом и изучали друг друга на расстоянии.
— Что произошло? — спрашивала его она. — Почему вы оказались в “Розмаунте”? Разве у вас нет пенсии, страховки, льгот, пособий, как у всех?
Он отвечал уклончиво. Он ищет, присматривает для себя что-то более подходящее. Он много лет преподавал английскую литературу в Бронксе, был заведующим учебной частью, в те времена миссию учителя считали высокой и благородной, учитель был подвижник, посвятивший свою жизнь благу общества, он воспитывал возвышенные идеалы в душах детей. Сейчас, конечно, ничего этого и в помине не осталось. Сейчас учитель ничто, пустое место, на него смотрят сверху вниз. Уильяма много раз хотели повысить в должности, он мог стать директором, войти в школьный совет, да мало ли чего еще, но он слишком любил сам процесс преподавания, это его призвание, профессия, дело его жизни. А после смерти бывшей жены возникли сложности, выяснилось, что была большая переплата по налогам, а гонорар юристов, которые судились с государством за возврат денег, превысил выигранную сумму. И потом, ему нравится в “Розмаунте”.
— Люблю общество, — говорил он. — Конечно, одиночество имеет свои преимущества, я пытался жить один; но когда по несколько дней не слышишь человеческого голоса, в конце концов перестаешь понимать человеческую речь.
Иногда она чувствовала, что он говорит не всю правду. Нет, не лжет, но о чем-то умалчивает. Может быть, она и сама не хотела знать, что именно он скрывает. Или ты человеку доверяешь, или нет. Она доверяла.
— Я думаю, с чужими иной раз легче, чем с собственной семьей, — заметила она, и он согласился, однако о своей семье рассказывать не стал. Она спросила, что за жизнь они ведут в “Розмаунте”.
— Там стараются напичкать вас успокаивающими таблетками, — объяснил он. — Если их не глотать, все нормально.
— Кому нужен покой, — сказала Фелисити.
— Верно, — согласился Уильям, — когда нам больно, мы хотя бы знаем, что еще не упокоились.
Так прошла их первая встреча, она задала тон последующим свиданиям. Они сидели и разговаривали, но никогда не прикасались друг к другу. Может быть, ему только этого и надо — просто с кем-то разговаривать? Может быть, его отношение к ней лишено мужского интереса? Ей за восемьдесят, но она этого не чувствует: наверное, в делах сердечных жизнь ничему нас не учит, мы снова и снова совершаем все те же глупости. Глядясь в зеркало, мы всегда видим что-то иное: то оно показывает нам нашу душу, юную и прекрасную, то состарившуюся плоть. Раз или два в последние дни перед ней опять мелькнуло в его глубине что-то смутное — то была укоряющая тень доктора Роузблума: когда доживешь до такой глубокой старости, говорил он, не все ли равно, кто сделает первый шаг — мужчина или женщина? Настаивать на том, что это совсем не все равно, было бы унизительно. В свое время она знавала мужчин моложе себя, которым доставляло удовольствие вести себя как девушки с пожилыми мужчинами: разжечь чувственный интерес и потом в решительную минуту изобразить ужас: “Ты что? Ведь тебе столько лет, ты мне в матери годишься! Я думал, мы просто друзья!” Такое началось, когда ей стукнуло сорок. Может быть, она и глупа, но не настолько, чтобы подставить себя под такой удар еще раз. Однако ясный, открытый взгляд серо-зеленых глаз Уильяма, устремленный на нее, гнал страх: он не из тех, кто ведет двойную игру. И все же иногда в этих глазах что-то вспыхивало, она ловила в них блеск сродни азарту, какой горел в глазах солдат, опьяненных боем, где убивают. Ей хотелось почувствовать вкус этого азарта.
— Хорошо, когда есть с кем поговорить, — сказал он во время их третьего свидания.
— Вы можете разговаривать со своими соседями в “Розмаунте”, — отозвалась она. — Стоит ли ехать ради разговоров в такую даль?
— В “Розмаунте” люди просто обмениваются информацией, там никто не обсуждает идей, — объяснил он.
Она понимала, что в “Золотой чаше” в этом смысле дело обстоит гораздо лучше, здесь при выборе будущих обитателей отдают предпочтение самым умным и образованным, добившимся признания своими достижениями — предпочтительно в науке, хотя бы потому только, что, по убеждению сестры Доун, люди с активным умом живут дольше. Если не считать доктора Бронстейна, чьи мысли, такие интересные, когда он излагал их впервые, повторялись и повторялись в каждом его разговоре с вами, будто ходили по замкнутому кругу, публика в “Золотой чаше” не отличалась говорливостью. Если кого-то и осеняли великие мысли, их хранили при себе. Ученые даже на пике успеха не станут обсуждать промежуточные результаты. Иногда она скучала по Джой, не хватало ее шумной нескончаемой болтовни о пустяках, касающихся исключительно ее собственной особы, все это не подпускало сомнения и страхи слишком близко.