Маргрит Моор - Серое, белое, голубое
— Идите сюда, милая, — негромко позвала я ее.
Усевшись как следует, она сразу же наклонилась вперед и достала из сумки одно из своих приобретений, при этом искоса взглянула на меня, словно приглашая: пожалуйста, пожалуйста, давайте вместе посмотрим… Мы стали обе рассматривать рамку для фото, новую, только что из магазина, с нее был еще не снят ценник — да, она стоила ровно два с половиной гульдена, — и саму фотографию, которая — не поверишь! — до миллиметра совпадала по размеру с размером стекла.
— Словно специально для нее сделана, — сказала я, готовая поддержать разговор.
— Да-да, — она кивнула. — Когда я пошла в «Блоккер»[6], то для верности взяла карточку с собой.
Это был нечеткий снимок, сделанный дешевым автоматическим фотоаппаратом, изображавший двух бедняков в их бедной гостиной, ее и ее мужа. На нем джемпер домашней вязки и симпатичная рубашка, но до чего же он худ, однако улыбка до ушей, он припадал изможденным лицом к ее шее. Фон — ваза с розами, подсвечник и тарелка с яблоками, расставленные на безвкусном буфете.
— Уже три месяца прошло, — она начала рассказывать свою семейную трагедию, от первого подозрения — «Кажется, что-то у меня внутри разладилось?» — до того дня, несколько месяцев спустя, когда он сказал смущенно: «Каким же я стал дохляком», и до того самого последнего ненастного четверга, — его гримаса и вымученная улыбка на прощанье заставляли ее то и дело отводить глаза и смотреть на то, что, по правде говоря, запомнилось ей больше: на умывальник, развешанные рядом салатные полотенца и небрежно свисающий занавес.
Голоса, запахи, эта рамка, вещественное доказательство любви, — ей предстоит красоваться на столе рядом с вазочкой с живыми цветами. Должно быть, выражение у меня на лице было одновременно сочувственное и радостное. Ну и пусть. Ведь я очнулась от своего любимого сна, мозаика чужой жизни как нельзя лучше соответствует моим пробудившимся страстям. Подумать только! Не надо больше быть хозяйкой дома, верной супругой, старой подругой, здорово, впервые можно немного расслабиться. Тем временем мы приехали в город. Вспоминается, как я думала, глядя на затянутое тучами небо над крышами домов. Надо же, давненько я не чувствовала себя такой умной и великодушной!
Только теперь, сама отправившись в путь, я начала понимать туристов, что вечно настраивают объективы своих фотоаппаратов на Бульваре Астрид. Человеку нужна ничем не нарушаемая плоскость пространства. Устанавливаешь только лишь выдержку и расстояние — фон же остается неизменным. Я чувствовала рядом локоть попутчицы. Вокруг витал приятный запах зеленого мыла. Зачем мне знать, кто она вне данного мгновенья? У путешественников, так же как у мертвых или дикарей, нет чувства прошлого или будущего, уроки истории им непонятны, смейся со всеми сейчас, ешь и пей от души, ведь только так можно ощутить свою связь с настоящим! Мы, конечно, увидимся? Да-да, конечно, завтра, послезавтра или никогда… Вон рыбаки выстроились на набережной у моря. За той маской, что сейчас на их лицах, — вспышки ярости, бахвальство, упрямство. Почтительно проплываешь мимо них и умело сплетаешь в единое целое взгляд и прозрение. Я почувствовала, как от подступивших слез защекотало в носу. Моя попутчица быстро-быстро, словно боясь опоздать, вязала свитер. Разве могла бы я испытать, пусть даже к близкому родственнику, больше симпатии, чем к ней, сидевшей сейчас рядом со мной в бордовой кофточке, порванной в плечах?
Автобус начал снижать скорость, приближаясь к Хартебрюху, мы обе встали, приготовившись выходить. Стояли у дверей, держась за поручень, и нас мотало из стороны в сторону. Она спросила: «Тебе куда нужно?», я ответила: «К свекрови». Мы обменялись рассеянной насмешливой улыбкой. Двери раскрылись. Мы шагнули в дождь и расстались, не прощаясь.
Я старалась успеть. Сжимая в руке билет, я вбежала по гранитным ступенькам, пятый перрон. «Это пятый перрон?» Мне ответили: «Да», и действительно — перед глазами у меня возник серо-зеленый экспресс. Я поняла быстрее, чем увидела, что он медленно тронулся, отходит, уезжает тот самый поезд, на который у меня билет. В тамбуре багажного купе стояли двое смуглых усатых молодцов, они с готовностью подхватили меня и за руки втащили внутрь, Боже, когда еще в жизни я так летела? Услужливая рука открыла передо мной раздвижную дверь из тамбура в вагон, и я плюхнулась на красный бархатный диван, второй класс, вагон для курящих. Уфф!
Дышать нечем. До чего забавно, что мы, растения и животные, так тонко устроены: одной молекулой меньше, всего один градус разницы в температуре, и готово. Умираем, но не сразу. До этого — легкое кислородное голодание, оно чуть-чуть пьянит, легонько щекочет и прочищает мозги. Когда я вспоминаю, как сидела тогда в вагоне, откинувшись на спинку дивана, я не могу удержаться от смеха: ведь это надо — грудь колышется, волосы разметались, но глаза, несмотря ни на что, вобрали в себя картину, которую жалко упустить. Стоило составу выехать из-под свода вокзала, как взору предстали знакомые виды: пасущиеся коровы и овцы на фоне польдера[7] — пейзаж, который благодаря моему браку стал мне родным. Время — пять часов пополудни. Раскидистые ивы, каналы, поросшие бледно-оранжевой ряской. Жаль, что после всего этого я увидела лицо моей свекрови, бледное, с тяжелым подбородком, такое лицо было у нее, когда она в тот день приоткрыла дверь и посмотрела в щелочку: старушка не любила непрошеных гостей и знала, что мне это известно.
— …Так-так, Магда, славно, славно, проходи, рассказывай, зачем пожаловала…
Она прошла вперед меня на кухню и, не спрашивая, стала наполнять водой чайник со свистком. На ней было ее любимое кашемировое платье и золотые побрякушки, но она уже ничуть не походила на ту необыкновенную женщину, на которую я много лет смотрела снизу вверх, нет, теперь это была солидная крепкая старуха с таким отличным аппетитом, что испугаешься.
Я уезжаю, размышляла я, передвигая ей на противоположный край стола чашку темно-красного чая. Я уезжаю и пришла проститься от имени безукоризненно внимательной невестки госпожи Ноорт. Прощайте, звонки вежливости утром по понедельникам, белые букеты в дни скорби и торжеств и обращенное к Роберту пожелание: «Налей-ка нам по рюмочке ягодной наливки перед обедом, вот увидишь, как у нее заблестят глаза!» Кто объяснит мне, почему молодая женщина подарила свою мягкость, свою привязанность той, которая ее совсем не любила?
Причиной тому бурная влюбленность в сына. Все в жертву изматывающему неотступному желанию, от которого лишаешься разума и не можешь свободно дышать. Чего я только не вытворяла в ту пору перед зеркалом — надувала щеки, высовывала язык, тренировала всхлипы, улыбочки, замирала, уставившись на свои красные каблуки или на пену на собственном животе, словом, бедная девочка, совсем потеряла голову. Французская Канада. Обжигающе жаркое лето 1963-го. Когда мы познакомились, я была студенткой весом в пятьдесят пять килограммов, с обкусанными ногтями и любовником по имени Теренс. Природа наделила его правильными чертами, лоб, нос, голубые глаза, ангел в мужском обличье, который так хорошо ко мне относился, что отводил на всякий случай, для моего же блага, от края канала, а потом брал обеими руками за голову и заставлял смотреть на облака… «О чем ты думаешь?» — шептал он по ночам, лежа на сбившейся простыне, в лунном свете. «О тебе», — всегда шептала я в ответ. Возможно ли, чтобы влюбчивость передавалась по наследству?
В 1938 году, когда мама была беременна, Чехословакия уже начала разваливаться на части, но страна еще не была оккупирована. Лето на юге Моравии продолжалось до самого октября. Я представляю себе, как моя мать, живя там среди холмов в чистеньком беленом домике, удивлялась своему ровному темному загару. Вижу, как она в сумерки стоит под сине-фиолетовым небом и наблюдает за работой мужа — он перетаскивает свежеспиленные ветки тутовника, который растет на южной безветренной стороне, вымахал уже на десять метров, — она смотрит, впитывая в себя каждое его движение, во что он одет, кажется, на нем летние брюки и рубашка цвета слоновой кости? Мне, во всяком случае, запомнились его черные глаза, в них всегда искрилось заразительное веселье, я была желанным ребенком. Мамина способность любить у меня в крови.
Была ли я хоть когда-либо свободна от нее? Нет, насколько я помню, никогда в жизни. Даже если вернуться к далеким временам детства. Помню, еще совсем кроха, иду по раскаленной улице родной деревни, иду и жую персик и вдруг заприметила мальчика. Война не война, по дороге проезжал бродячий цирк — призрачные существа с музыкальными инструментами, они стучали в тарелки и гремели в барабаны, с ними шли лошади и пони, украшенные перьями, оставляя за собой катышки помета, а в самом конце, замыкающим, топал босиком пацан, шел и мечтал на ходу, не имея при себе ничего, кроме тепла собственного тела, прикрытого брюками и рубашкой…