Наталья Калинина - Театр любви
— Москвич.
— И квартира есть?
— Есть, есть.
— Вот и хорошо, вот и умница! — И все-таки в глазах тетки было беспокойство. — А он вроде бы моложе тебя, — наконец осмелилась произнести Эмили. — Сколько ему здесь?
— Кажется, девятнадцать, а может, восемнадцать — точно не помню, — искренне ответила я.
Тетушка покачала головой, но промолчала. Когда мы сели чаевничать, она то и дело принималась гладить меня по руке и часто вздыхала.
Бабушкина младшая сестра, Меланья Кузьминична, и при живых родителях была Стасу за отца и мать. С предками Стаса я знакома лишь по бабушкиным отдельным репликам — они погибли до моего переселения в столицу. Как-то, помню, бабушка сказала, что оба были «непутевыми овечками». И погибли непутево: отметили, как полагается, Светлое Христово Воскресение и завалились спать, закрыв трубу у непрогоревшей печки. А девятилетний Стас был у бабушки.
После смерти дочки и зятя единственным господом Эмили (и деспотом, как заведено) стал Стас. Она доставала ему через своих заказчиц редкие книги по биологии, ибо у Стаса в десять лет неожиданно прорезался интерес к этой науке; стены их дома были сплошь в его фотографиях, перед которыми она только что лампадку не зажигала.
Эмили гнула спину в своем ателье в две смены, где, как и бабушка, работала закройщицей. Еще и на дом умудрялась заказы брать. Лишь бы ее Стасик рос, как профессорские дети. Так он и рос — герань на окошке у заботливой старушки. До тех пор, пока кто-то посторонний не распахнул это окно в январскую стужу.
После того как Стас наотрез отказался вернуться в университет, Эмили вышла на пенсию, разогнала заказчиц, распродала все книги. Летом она выращивала на своем огороде зелень и огурцы, зимой ходила к соседским старухам посплетничать и поиграть в подкидного. Бывало, они со Стасом по нескольку дней не разговаривали друг с другом. По вине Эмили, разумеется, которая время от времени требовала, чтоб внук сменил вконец сносившиеся брюки или рубаху.
Стас консервативен в своих привычках. И в этом он очень похож на меня. Я давно придерживаюсь точки зрения, что все, без исключения, перемены ведут к худшему. Поэтому я их панически боюсь.
Как когда-то в детстве боялась змей.
Стас, разумеется, является не в шесть, а в половине пятого, и я кормлю его обедом из трех блюд, потому что у Стаса волчий аппетит. Стас худ, очень бледен, хотя и проводит целые дни на свежем воздухе.
Он уплетает куриный суп из пакета, а я гляжу на него и вспоминаю долгие торжественные обеды под большим зеленым абажуром в бабушкиной столовой, веселые шутки преуспевающего по всем школьным предметам красавца Стаса, хохот в ту пору по-девичьи беззаботной матери. Бабушка умерла двенадцать с половиной лет назад, мать вышла замуж за Кита и теперь пребывает в сплошных заботах. Стас, гордость всей родни, превратился, как выражается наш домашний интеллектуал Кит, в ее родимое пятно. При этом он многозначительно поглядывает в мою сторону, давая понять всем своим видом, что и мой образ жизни восторгов у близких не вызывает. Под близкими он, разумеется, в первую очередь подразумевает себя.
— Еще свари сосисок, — прерывает мои размышления Стас. — У тебя очень вкусно получается.
Егор сидит на подоконнике и быстро вертит шеей, провожая взглядом каждый кусок, исчезающий во рту Стаса. Потом он поворачивается к нам спиной, и я вижу, как его длинный пушистый хвост раскачивается, словно маятник, между подоконником и столом.
Сколько же лет прошло с тех пор, как вернувшийся из больницы Стас вот так же жадно ел, сгорбившись за тем же овальным столом? Десять? Или больше?..
Бабушки уже не было, мать, помню, еще не пришла с работы или из ресторана, куда часто водил ее в период ухаживания Кит. Я ждала… Да, я ждала Сашу — мы собирались в «Повторный» на «Римские каникулы». Задребезжал звонок, я кинулась сломя голову к двери, в темноте большой захламленной прихожей больно стукнулась бедром о руль велосипеда. В высоком проеме двустворчатой двери вместо по-спортивному подтянутой, аккуратной Сашиной фигуры кривой оглоблей возвышался неимоверно отощавший Стас. «Есть хочу. Ужасно хочу есть», — заявил он с порога, прошел в комнату и, как был в плаще, уселся за стол. Пока я разогревала на кухне борщ и котлеты, Райка, бывшая в курсе всех наших семейных дел, спросила:
— Выписали, что ли, из больницы? Это сколько же он там провалялся?
— Почти два месяца, — ответила я, помешивая в кастрюле борщ.
— А ему сказали, что эта профурсетка замуж выскочила?
— Сказали.
— Кто?
Я пожала плечами. Дело в том, что Стас ни разу не спросил у меня, почему к нему в больницу перестала ходить его невеста Лена. Стаса навещали его сокурскники с биофака. Думаю, они и сообщили ему о ее измене.
Я вернулась в комнату, с трудом балансируя сложным сооружением из горячей кастрюли, увенчанной еще более горячей сковородой. Стас сидел все в той же позе, плащ свисал до самого пола, помятая шляпа лежала на столе. Он с жадностью набросился на борщ, громко чавкая и кроша на скатерть хлеб. Наш воспитанный до рафинированности Стас. «Ну вот, теперь отдыхать лягу — врач велел после обеда отдыхать», — заявил он, улегся прямо в плаще на диван и прикрыл лицо шляпой.
Стас жил у нас два дня, помногу ел и валялся целыми днями на диване, правда, не в плаще. На третий день за ним приехала Эмили. Он покорно склонил перед ней голову, подставив для поцелуя небритую щеку. Потом перекинул через локоть свой жеваный плащ и, ни с кем не попрощавшись, вышел в прихожую.
Через две недели Стас устроился рабочим в зоопарк, где служит и по сей день…
— Тебе завтра рано вставать? Оставайся ночевать у меня, — неожиданно предлагаю я.
Он мычит что-то нечленораздельное и громко стучит ложкой о стенки стакана с венгерским компотом.
— Тахта в кухне длинная — уместишь свои мощи. От нас с Егором можешь на крючок закрыться, — выдвигаю я свои доводы «за».
Стаса внезапно осеняет очередное открытие. Он поднимает длинный указательный палец и говорит, тыча им в стену:
— Змеи, в отличие от человека, могут неделями голодать. Знаешь, почему?
Я отрицательно качаю головой.
Стас долго смотрит в стену, потом лезет в карман за носовым платком.
— Они холоднокровные, понимаешь?
— Кажется.
Я иду в комнату одеваться. Егор напрыгом летит за мной, взбирается на журнальный столик и, склонив набок свою черноносую морду, внимательно следит за тем, как я облачаюсь в теплые колготки и бархатную юбку. «Ага, значит, покидаешь меня. На ночь глядючи, — говорит он всем своим видом. — Ну, пеняй на себя».
Егор не любит, когда я ухожу развлекаться. Против работы он не возражает, но мои вечерние прогулки почему-то выводят его из равновесия. Когда я вернусь домой, в ванной наверняка будет красоваться нечто, стопка нот на рояле расплывется по его скользкой поверхности, словно поток вулканической лавы, а сам Егор притворится спящим на диске проигрывателя — единственном запретном для него во всей квартире месте.
— Сегодня Дженни продолжила свой славный королевский род, — торжественным тоном сообщает Стас, когда мы спускаемся в лифте. Его глаза серьезны, уголки губ опущены. — Еще одним неофилидом стало на свете больше. А твой Егорий так и сдохнет монахом. Вопреки всем законам природы. Ты бы его с нашей Мушкой, что ли, скрестила.
— Зачем? — спрашиваю я и в который раз вспоминаю, как мне достался Егор.
Помню, я возвращалась часов в одиннадцать вечера от матери. Полупустой поезд метро мчался своими черными норами. Вагон швыряло из стороны в сторону, и маленький рыжий котенок, который вылез из-за пазухи уснувшего на лавке пьяницы, от одного особо резкого толчка свалился к моим ногам. Теплый комочек живой плоти, а под ним грохочут стальные жернова. Я никогда не проявляла особой симпатии к кошкам и сроду не собиралась обременять свою жизнь заботой о домашних животных. Но когда поезд остановился на моей станции, я вдруг подхватила котенка и дунула вверх по лестнице. За мной, разумеется, никто не гнался, а котенок уже тыкался носом в мой мохеровый свитер и жадно чмокал. От него воняло копченой рыбой и пивными дрожжами.
Как у нашего ЕгораПьяный батька под забором,Самогонку гонит мамкаИ торгует спозаранку, —
пришла мне на память дразнилка из моего детства.
Так появился Егор, моя последняя глубокая привязанность, единственный смысл моей в общем-то бессмысленной жизни.
Когда я слушаю Шопена, я готова простить людям, как говорится, вся и все. И тем, кто сознательно либо бессознательно причинил мне боль, и тем, кто собирается ее причинить. Так я чувствую в те мгновения, когда звучит музыка, и по инерции какое-то время после.
В антракте я все еще была целиком во власти этой инерции, когда рядом вдруг произнесли мое имя, отчего внутри как будто что-то сдвинулось. «Таша, Таша», — настойчиво и удивленно повторил тот же голос.