Александр Дюма-сын - Исповедь преступника
— Ты знаешь, что я тебя люблю и уважаю. Если тебе понадобится истинный друг, рассчитывай на меня.
Я передал эти слова Изе; она загадочно улыбнулась и сказала с уверенностью:
— Мне известна причина, почему этот господин перестал бывать у нас.
Я пристал к ней с вопросами.
— Поклянись честью, — серьезно потребовала она, — что ты никому не скажешь, даже твоей матери, а главное Константину, то, что я передам тебе.
— Клянусь.
— Честью?
— Честью!
— Ну, так Константин твой назойливо ухаживал за мной, и я попросила его не бывать у нас больше. Я не хотела вмешивать тебя в глупости — женщина, уважающая себя, сумеет сама справиться и оградить свою честь. Теперь же пришлось к слову, я и говорю тебе: Константин Риц лицемер и бесчестный человек! Он никогда не пробовал клеветать на меня?
— Никогда.
— Не удивляюсь! Это еще придет. Мужчины такого сорта не прощают оскорбленного самолюбия. Помни же, никому не рассказывай.
— Будь покойна, не расскажу.
Но с этой минуты я возненавидел Константина, и большого труда мне стоило не вызвать его на дуэль.
Припоминая теперь это происшествие в связи с массой других, я называю себя дураком. В другой раз Иза мне сказала:
— Мне надо повиниться перед тобой и попросить у тебя прощения.
— Что такое?
— Бюст, который ты прислал нам в Польшу, заложен с разными другими вещами.
— Сколько раз предлагал я выкупить их!
— Мама не хотела. В последнюю поездку она не застала господина, ссудившего нас деньгами. Это жид, ростовщик. Но она оставила сумму долга друзьям, прося их выкупить вещи. Таким образом мы все вернули, но бюст я послала в подарок сестре. Ты не сердишься?
— Нисколько, друг мой.
— Все-таки сестра помогала нам в былое время. Я рада, что ты не бранишь меня!
— Да полно, душа моя, за что же бранить?
Два месяца спустя, в день своих именин, Иза говорит:
— Знаешь, я сделала выгодную аферу, подарив бюст сестре! Вот даже не предполагала-то!
И, открыв роскошный футляр, она показала мне богатейшее бриллиантовое ожерелье.
— Это сестра прислала тебе?
— Кто же еще? Вот и письмо. Прелюбезное!
В письме изъявлялась благодарность за бюст и льстивые комплименты по моему адресу.
— А я подарю тебе серьги к этому ожерелью! — вмешалась графиня, присутствовавшая при разговоре.
— Но, мама, подходящие серьги будут стоить не менее 12 000 франков. Сумма твоего годового дохода!
— Ты забываешь Старковскую землю!
— Как, тебе ее возвратят?
— Непременно. Я ее продам, и все деньги тебе, дитя мое, вам обоим!
Я не хотел оставаться в долгу перед сестрой Изы и подарил мраморную статую, которую жена моя взялась переслать.
И так явились дорогие серьги.
Шесть недель спустя, возвратившись с прогулки, Иза небрежно заявляет:
— Отгадай, кого мы встретили?
— Не знаю. Знакомого мне?
— По имени и по моим рассказам. Да нет! Не догадаешься… Сержа!
— Разговаривала с ним? — тревожно осведомился я.
— Да! Как он был смущен! Жаль, что ты не мог видеть. Смех! Он ведь намеревался покончить с собой от отчаяния, а между тем жив и здоров! Я не удержалась и захохотала ему в глаза. Но он, как человек благовоспитанный, ни слова не намекнул о прошлом.
— Надеюсь, что ты не звала его к нам?
— Нет. Но ведь он для меня не существует, это все равно. Хорошо ли я сделала, что рассказала тебе об этой встрече?
— Конечно, хорошо! Поцелуй меня!
Она немедленно переменила мотив разговора, обращая мое внимание на подробности своей прогулки с кормилицей, на массу публики на улицах.
XXXIII
Некоторое время спустя после этой сцены я вернулся откуда-то домой и, направляясь к дверям жениного будуара, услыхал ее голос, резко говоривший:
— Ах, наплевать! Она мне надоела до черта!
Такие непривычные выражения неприятно подействовали на меня. Я вошел.
— О ком это ты говоришь? — обратился я к Изе.
— Мы толкуем о горничной! — поспешно объяснила графиня, сидевшая вдвоем с дочерью.
— Но тебе не следует, дитя мое, — с легким упреком сказал я, — выражаться так даже о прислуге! Чем ты, недовольна?
— Так, ничем особенно. Она плохо служит. Вообще я сегодня расстроена. Твоя мать больна.
— Моя мать? Она лежит?
— Нет, головной болью страдает.
— Отчего же ты не побудешь с ней?
— Она желает остаться одна.
Я поспешил к матери и застал ее в сильном волнении. Глаза ее были красны, и она едва удерживалась от слез.
— Иза сказала, что ты больна, мама.
— Ничего, голова болит.
— Ты плакала?
— Да… от невыносимой боли.
— Ты пожелала остаться одна?
— Да. Шум усиливает боль.
— Может быть, тебя кто-нибудь расстроил?
— Никто!
Но при этих словах она бросилась мне на шею и залилась слезами. Я испугался.
— Скажи мне, что случилось?
— Ничего не случилось. Я больна, нервы… Пойдем в гостиную.
Вечером она была спокойна, и целую неделю все шло хорошо.
Однако мать моя заметно худела и слабела. Я пригласил доктора.
Он нашел у нее порок сердца, болезнь, пустившую глубокие корни. Излечить ее нельзя, следует только заботиться о спокойствии больной.
Я не отходил от нее. Смерть не пугала бедную женщину! Но ей известны были опутавшие меня интриги, а открыть мне глаза она боялась. Разоблачение моего несчастья висело над моей головой, вот что убивало любящую мать и заставляло ее страдать и мучиться за сына!
С Константином она была вполне откровенна, как я после узнал, и умоляла его не покидать меня. Она ходила к нему изливать наболевшую душу, но когда недуг принудил ее слечь в постель, они редко виделись. Я терпел его посещения ради матери, но сообщение Изы поставило между нами серьезную преграду.
— Нет у тебя лучшего друга, как Константин Риц! — повторяла мне мать. — Если с тобой случится какое-нибудь несчастье, — все надо предвидеть! — поручи маленького сына графине Нидерфельдт. Этому семейству ты всем обязан, не забывай. Берегись быть неблагодарным!
Иза ухаживала за моей матерью с усердием, но, видимо, скучала дома. По желанию самой больной, я старался развлекать жену, отпускал ее с графиней в театры и на вечера, а иногда и сам сопровождал, несмотря на страшную тревогу за угасающую жизнь матери.
Раза два или три больная имела продолжительные разговоры с Изой, с глазу на глаз. Жена моя выходила расстроенная.
— Нельзя ли избавить меня от этих сцен и нотаций? — жаловалась она мне. — Право это слишком тяжело!
Между тем больная доживала последние дни. Накануне своей смерти она сказала мне:
— Дорогой мой! Я виновата перед тобой в том, что произвела тебя на свет при невыгодных условиях! Но кроме этого, я ни в чем не упрекаю себя, так как всю жизнь отдала тебе и силилась загладить свою вину. Ты был для меня добрым и любящим сыном, и я благословляю тебя! Да хранит тебя Господь, дитя мое. На сердце моем лежит тайна, но к чему тебе знать имя отца? Прости, так же как я простила. Все мы грешны и слабы. Чем более мы прощали обидевшим нас, тем сильнее чувствуем себя в последнюю минуту жизни. Помни обо мне, но не предавайся отчаянию. У тебя жена, сын; ты молод, талантлив, известен, пользуйся жизнью и будь счастлив. Поцелуй меня и не уходи до последнего момента. Я хочу чувствовать твое присутствие, когда перестану слышать и видеть!
Навсегда остался памятен мне мотив шарманки, начавшей играть под нашим окном. Я хотел было прогнать ее, но больная не допустила этого.
— Оставь этого человека зарабатывать свой хлеб! — кротко сказала она. — Я люблю эту наивную музыку, под звуки которой я часто работала!
На следующий день, в пять часов, она скончалась. Агония была мучительная, с видениями и галлюцинациями; но тайну, ускорившую ее конец, бедная мать моя унесла с собой в могилу.
XXXIV
Я думал, что тяжелее горя быть не может на свете! Впоследствии, увы, я разубедился!
Иза много плакала. Вид смерти пугает нервных женщин, хотя глубокое чувство не играет тут роли. Однако я был тронут и благодарен ей.
С полгода я буквально не в состоянии был улыбнуться ни жене, ни ребенку. Внезапное воспоминание, вещь дорогой покойницы, попавшаяся мне на глаза, — и я принимался рыдать как безумный, припав к рукам Изы, старавшейся утешить меня.
С удвоенным рвением принялся я за работу, желая, в случае моей смерти, оставить сына обеспеченным. В течение целого года одни религиозные сюжеты занимали меня: я черпал вдохновение из средних веков. Этому времени принадлежит моя статуя св. Фелицитаты, которую я изобразил идущей на мучения с ребенком на руках, как указывает предание. Чертам лица мученицы я придал сходство с моей матерью.
Художник вдохновляется своим горем; он воплощает его и этим самым уменьшает его силу. Так и мое горе мало-помалу рассеивалось и превратилось в облачко на прояснившемся небе. Жизнь и молодость брали свое! Настал день, когда я поймал себя на веселом смехе, как бывало при матери!