Письма к Безымянной - Екатерина Звонцова
Тогда мы инкогнито, будто заговорщики, сидели в темной пивной при гостинице «Цергартен»: Макс Франц обожал подобные игры куда больше, чем августейшие мероприятия в резиденции. Тем более я сам не хотел поднимать шума, догадывался: отцу доложат о каждом моем шаге, не приятели из капеллы, так Каспар, который потихоньку плелся по моим музыкальным следам и как-то незаметно приобретал скверную привычку ябедничать за пару монет.
– Ты дорог мне, Людвиг! – гаркнул курфюрст, стукнув по столку пивной кружкой. Моя скромная чарка с разбавленным рейнским подскочила. – Дорог, и, знаешь ли, я не жажду отпускать тебя в лабиринт к Минотавру!
– Вы зовете Минотавром герра Моцарта? – удивленно уточнил я, наблюдая, как он уписывает жареные свиные уши из внушительной, с его голову размером, миски.
– Я зову лабиринтом Вену, – поправил меня его высочество, вгрызаясь в особенно сочный хрящик. – А Минотавр там не в единственном числе… даже любезный брат мой[7] – тот еще Минотавр, мне ли не знать. Испортят они тебя, навьючат своими мечтами и пороками, а то и растлят, это они могут, м-м-м… держись лучше меня, а?
И он густо, довольно засмеялся, а я нахмурился. Заметив это, он вздохнул, сделал еще глоток пива и подался ближе, шмыгая грубоватым для такой августейшей особы носом. Он очень любил, чтобы ему улыбались, и ненавидел насупленные брови.
– Не сердись, милый Мавр, – зарокотал он. – Но ты юн, впечатлителен, творишь кумиров, а это, скажу я тебе как лицо духовное, как архиепископ[8]…
– У меня всего один кумир. – Перебивать было неучтиво, но я не сдержался, а он, привыкший к подобному и бессовестно забавлявшийся моим несахарным характером, заявил:
– Даже этого много. – И он кинул в рот очередное свиное ухо.
Мы помолчали пару неловких, унылых минут, за которые я успел трижды пожалеть о попытках разжиться помощью, а его высочество – осушить кружку. Ее тут же обновила дочь хозяйки и, проходя мимо, бросила на нас долгий взгляд. Я потупился, а курфюрст, и так тучный, приосанился, раздуваясь до размеров горы. Темноволосая, белокожая Бабетта Кох отличалась и красотой, и проницательностью, вся в мать. Не сомневаюсь, она поняла, с кем я выпиваю, но не подала виду. В этом заведении секреты хранили не хуже, чем готовили жирные закуски и подначивали гостей спускать на выпивку последнюю монету.
Фройляйн Кох плыла сквозь гомонящую толпу к спуску в винный погребок, а я глядел на ее тонкий стан, широкие бедра, все, что служило несомненным украшением корсажа… а думал опять о тебе. В рассудке, раскаленном дымом, шумом, спиртным и пустотой разговора, сами обрисовывались контуры твоего тела, к которым я никогда не приглядывался так, как созерцал прелести Бабетты. Но мне казалось, линии твоих плеч куда филиграннее, поступь живее, а ключицы похожи на молодые ветки сирени… О боже. Зачем я вообразил подобное, зачем признаюсь теперь?
Очнувшись, я встряхнул головой и облизнул враз пересохшие губы.
– Я не тиран, Людвиг, – заговорил его высочество, попробовав новое пиво. – Но поддавать воздуха в твой монгольфьер[9] не стану. Чтобы ты сейчас не спустил меня с лестницы, давай-ка мы просто заключим пари… – Он отпил еще и даже причмокнул, то ли от удовольствия, то ли от предвкушения. – Обожаю такое!
Я вяло кивнул, хотя какая там лестница? Даже мысль о тарелке, летящей в его круглое, счастливое, словно у огромного поросенка, лицо уже была постыдной. Пари оказалось простым, как и все хитрости этого от природы бесхитростного человека. Если я сам разживусь хоть захудалой рекомендацией, благодаря которой Моцарт откроет мне двери, курфюрст подпишет отпуск с сохранением жалования, в любое время дня и ночи. Если же нет, я могу считать себя баловнем судьбы, берегущей меня от бед. Я согласился. Что еще было делать? Он допил пиво, я – вино. Пахучие свиные уши, к счастью, кончились раньше. На прощание я спросил курфюрста об одном:
– Ваше высочество, почему вы вдруг разлюбили Моцарта?
Мы уже стояли на улице, под крупными горошинами звезд. Мой славный покровитель зевал, покачивался и влажным взглядом обшаривал «Цергартен»: надеялся, что Бабетта махнет из окна? Я отвлек его, повторив вопрос. Он правда волновал меня: еще недавно по Бонну ходили слухи, будто Макс Франц от моего кумира без ума, позвал его придворным капельмейстером, даже заручился согласием… но должность получил другой человек, слухи смолкли, а его высочество – я не мог не подметить – словно бы спотыкался о саму фамилию Моцарта раз за разом и по возможности не произносил ее сам.
Он отвел взгляд от желтых глаз-окон и поднял голову к небу, рассматривая теперь рассыпанный звездный горох. Он задумался. Я его не торопил, по отцу зная, как сложно проспиртованному человеку находить нужные слова. Наконец курфюрст их нашел. Бегая взглядом от одной звезды к другой, он сказал:
– Видишь это небо, милый Мавр? Оно бескрайнее, непредсказуемое и не слушает даже императоров. Сегодня улыбается и дарит радугу, завтра туманится и грохочет, а послезавтра – бьет тебя градом или швыряет под ноги молнию. Так вот, некоторые люди, гении в особенности… они такие же. И Моцарт из этой братии. Его невозможно любить или не любить, только греться и вовремя прикрывать макушку. Доброй ночи.
Разразившись этим загадочным, полным запинок монологом, его высочество махнул мне, шатко развернулся и вперевалку побрел через площадь, к дремлющим в ожидании седоков экипажам. По пути он мурлыкал – точнее, горланил, но наверняка был уверен, что именно мурлычет нежнее нежного:
Вот с избушкой я прощаюсь,
Где любовь моя живет…[10]
Бедный Гете… По сторонам его высочество не глядел, риск, что кто-нибудь его собьет, был немал, но я не озаботился его судьбой и не пошел следом. Я сердился, а буря чувств внутри требовала действий. В отличие от его высочества, я всегда любил небо. Каким бы непредсказуемым оно ни было.
Некоторое время я списывался со знакомыми