Марина Ефиминюк - Бесстрашная
Старые мануфактуры погрузились в темноту. Мне нравились спокойствие и тишина огромных пустых помещений, но жилому цеху точно требовалось хорошее отопление. Глядя на то, как обнаженный Лукас во сне скидывал одеяло, меня пробирала зябкая дрожь. Он крепко спал, зарывшись головой в подушку. Стараясь не потревожить его, я поднялась, натянула мужскую рубаху, доставшую мне почти до коленей, и начала изучать письма, лежавшие в шкатулке погибшего от рук головорезов Симона Коваля.
Послания шли без очередности, собранные из разных годов, они представляли собой неровные лоскуты времени, требующие ювелирной штопки каждого клочка в дырявое одеяло.
Кутаясь в мягкий плед, я все больше погружалась в жизнь своих настоящих родителей и вдруг поймала себя на том, что зашмыгала носом.
— Что ты делаешь? — Растрепанный Лукас устроился рядом, потянул на себя краешек пледа. Он прижался ко мне обнаженной грудью, завернул нас в покрывало, как в теплый кокон. От его тела шел жар. Слова «деликатность» и «стыдливость» в его обиходе не водились, а потому он не потрудился натянуть хотя бы подштанники.
— Разбираешь письма? — Лукас взял самое первое, венчавшее стопку.
— Они сложены по годам. — Я стала объяснять: — Здесь Агнесс восхищается молельной, которую они выбрали с Густавом для ритуала венчания, а вот молодых поздравляют с рождением дочери. — Я вытащила замусоленный лист с расплывшимися от времени чернилами. — В это время Агнесс уже болеет белокровием, и некий дядюшка Бо пишет, что пилюли готовы и их можно забирать в аптекарском дворе в Кривом переулке.
— Дядюшка Бо? — переспросил Лукас. — Твой отец?
— Угу, — кивнула я.
Поперек горла снова встал горький комок. Видимо, папа иногда доставлял снадобья в дом Каминских, но, зная его тогдашнее отношение к детям и кошкам, можно было догадаться, что он воспринимал хозяйскую дочь как домашнего питомца, ходившего на двух худеньких ножках, а потому не признал маленькую Зои в чумазом звереныше, вцепившемся в его штанину несколько лет спустя.
Поскорее отложив отцовское письмо, я вытащила следующее:
— Здесь Патрик Стомма пишет, что нашел покупателя на «эликсир жизни», который изобрел Густав, и недоумевает, почему тот отказывается от сделки, сулящей огромные барыши.
— Что за «эликсир жизни»? — Лукас забрал у меня лист, испещренный мелкими литерами, и пробежал быстрым взглядом по строчкам.
— Густав Каминский был талантливым алхимиком. Похоже, ему удалось создать универсальное снадобье, ставящее на ноги даже смертельно больных. — Я указала на записки, где какие-то знакомые выражали радость, что «состояние сунимы Каминской стремительно улучшается». — По крайней мере, Агнесс неожиданно быстро пошла на поправку. — А вот здесь Патрик в сердцах грозит Густаву. — Я показала очередное письмо. — В голове не укладывается, что он вырезал семью лучшего друга ради денег.
— Похоже, неплохо Стомма заработал на продаже эликсира, — согласился Лукас.
Мы замолчали. Он продолжал изучать письма, а я прижалась к нему обнаженным телом и закрыла глаза.
Мне хотелось, чтобы Патрик Стомма страдал, неважно из-за чего. Главное, чтобы он задыхался от боли, раздиравшей грудную клетку и стягивавшей ребра огненным кольцом, как это происходило со мной на протяжении многих лет.
Историю жизни и смерти семьи Каминских Кастан выслушал в гробовом молчании. Он не задавал вопросов, не изменял непроницаемому выражению на лице. Разве что руки, лежавшие поверх одеяла, сжались в кулаки с такой силой, что побелели костяшки. А когда я закончила говорить, фактически обвинив Стомму-старшего в убийстве, он с отрешенным видом отвернулся к окну.
В палате королевской лечебницы, напоминавшей номер на дорогом этаже в «Грант Отеле», повисла принужденная тишина. По оконному стеклу сбегали тонкие струйки зарядившего дождя. В парке вокруг лечебницы ветер с яростным огоньком трепал расцветшие листьями деревья.
— Кастан, — осторожно позвала я, — мне жаль.
— Тебе жаль? — По-прежнему разглядывая уличный пейзаж, явно не подходивший для услады глаз, он скривил бескровные губы в невеселой усмешке. — Как ты можешь прощать нас?
— Но ты-то ни в чем не виноват, — не желая, чтобы он каялся в чужих грехах, заспорила я.
Неожиданно с треском распахнулась дверь, и в палату влетел запыхавшийся секретарь. За время, что мы были знакомы, мне ни разу не довелось видеть небрежности в его одежде. Он педантично застегивал все пуговицы, старался не оставлять чернильных пятен на манжетах, но вдруг появился растрепанный, с вылезшей из-за пояса штанов рубашкой и с круглыми испуганными глазами.
— Нима Катарина, вы должны это увидеть!
Он сунул мне в руки напечатанную красными чернилами газетную «молнию».
«Стражий предел разыскивает Яна Гуревича, больше известного как ночной посыльный!»
При взгляде на четкую, хоть на стену вешай, гравюру Лукаса, мое сердце пропустило удар. Автором колонки и оттиска значился Пиотр — распроклятая заноза в пятке — Кравчик. С присущим пафосом он рассказывал историю газетчика Яна, на самом деле являвшегося ловким и неуловимым вором, известным далеко за пределами Гнездича, ночным посыльным.
— Катарина, что случилось? — скрипучим голосом вопросил Кастан.
Когда колонка оказалась в его руках, то он поменялся в лице и вдруг неловко, как старик, кривясь от боли в раненом боку, начал подниматься на кровати.
— Суним Стомма, вы что делаете? — вскричал секретарь.
— Кастан, немедленно ляг обратно! — приказала я. — Тебе еще нельзя вставать!
Вдвоем с парнем мы бросились к судебному заступнику.
— Как ты мог допустить выход этой гадости?! — Не зная, куда деть злость, он набросился на разнесчастного помощника.
— Я же не провидец — знать, какая колонка выйдет!
— Вот поэтому я не допускаю тебя до серьезных дел! — бесновался шеф. — Ты не умеешь просчитывать шаги наперед…
У меня в душе кипела злость, требовавшая немедленного выхода. Когда я арбалетным болтом вылетела в коридор, судебные заступники изумились настолько, что перестали скандалить.
От конторки «Уличных хроник» меня отделяла всего пара улиц, и я даже не заметила, как минула их. Бледная от злости, я ворвалась в рабочую залу и замерла, высматривая Пиотра. Он сидел за моим столом и, крутя между пальцами принадлежащее мне чернильное перо, качался на стуле.
— Думал, что ты раньше придешь, — осклабился он.
— Надеюсь, что тебе очень хорошо заплатили за мерзость, которую ты напечатал в «молнии»!