Два дня до солнца - Марина Сергеевна Комарова
— И Ябо тоже, — кивает Чех. — Однако это далеко не всё. Доверься мне только. А там — выкрутимся.
Обещание получается тёплым. Будто плед, в который можно укутаться в осеннюю непогоду. Жаль только, что плед ненастоящий и соткан из слов.
Мимо проносится степь, встречаются одноэтажные дома и бензозаправки. Последние наводят на совсем уж безрадостные мысли о вчерашнем происшествии. Поэтому я всё чаще утыкаюсь в экран телефона и бездумно тыкаю какую-то глупую игру с мячиком.
— Театральник многое прояснит, только ты уж не сильно от него шарахайся, — неожиданно говорит Чех, и восточная мелодия с каким-то мрачным ехидством звенит дудуком.
Театральник? Дал же бог фамилию. Впрочем, всякое может быть.
— Что он, — интересуюсь я с невозмутимым видом, — ещё хуже Ябо?
Чех сдавленно хмыкает, резко крутанув руль:
— Характером — да. Внешне — можно терпеть.
Я откидываюсь на спинку кресла. Очень удобное, кстати. Чех любит комфорт: поразительное сочетание занудства, брезгливости и внимания к деталям. Интересно, это его бывшая жена приучила к такому? Или наоборот, именно поэтому от него и сбежала?
Он об этом как-то не распространяется.
Прикрыв глаза, я расслабляюсь, вслушиваюсь в музыку, но телефон из рук так и не выпускаю. Когда что-то в руках — окончательно не отрубишься, а делать сейчас всё равно нечего. Чех уж если упёрся, то допытываться нет смысла.
Но спустя какое-то время, кажется, я всё же начинаю дремать, окунувшись в цепкие волны удушливого беспокойного забытья.
…А потом меня сильно трясут за плечо.
— Спящая красавица, раскрой глазоньки, — с ехидцей воркует Чех. — Не то я за себя не ручаюсь.
Я вздрагиваю и осматриваюсь. Ага, мы уже на въезде в город. Вон, тихонько позванивая, навстречу едет синий трамвайчик. Стоянка для авто и огромный торговый центр. Ага, значит, до центра ещё колесить и колесить. Чех одной рукой ведет машину, а другой так и держит меня за плечо.
— Не выпаду, отпусти, — бурчу я и шумно втягиваю воздух.
Внутри как-то неприятно ноет. Мерзкое ощущеньице, когда ещё не осознаешь, что волнуешься, но уже нет и следа спокойствия. Что задумал Чех? Кто такой Театральник, и чем грозит встреча с ним?
Чех вдруг слушается и вновь смотрит на дорогу, а я ― в окно. Ого, а тут, видимо, недавно прошёл дождь. Брусчатка чёрная, влажная. Деревья — тёмно-коричневые, впитавшие воду, на тротуарах — лужи. Зато вся Одесса какая-то яркая, почти нарядная. Дома — серые, коричневые, жёлтые, красные. И каждый можно рассматривать часами, особенно здесь, в центре. Многие зовут её «маленьким Парижем», однако… какой к чёрту Париж? Париж — это Париж, а Одесса — это таки Одесса. Терпеть не могу эти глупые аналогии.
Чех выезжает к Оперному театру. Трижды хвала тому архитектору, который в своё время решил создать такую красоту. Однако припарковаться неподалёку — невозможно. Тут вечно куча машин. Чех что-то недовольно бурчит, резко разворачивает машину и паркуется в нескольких метрах от здания археологического музея, которое уже много лет подряд смотрит на Оперный.
— Приехали, — озвучивает Чех. — Глупых вопросов постарайся не задавать.
На его лице читается какая-то отстранённая задумчивость, и мне становится несколько не по себе. Так смотрят, будто нет никого вокруг, куда-то в себя.
Решив последовать его совету, я быстро выхожу из машины ― правда, дверцей хлопаю неожиданно громко. Чех смотрит укоризненно, его губы искажает малоприятная кривая ухмылка.
Внезапно возникает желание сказать какую-нибудь гадость, однако я сдерживаюсь и лишь тихо спрашиваю:
— Ты мне хоть что-то объяснишь?
Чех некоторое время смотрит на меня поверх очков, а потом вдруг отводит взгляд, что уж совсем не в его духе.
— Он… — Кивок на театр, — и объяснит. Идём.
Нас пропускают без лишних разговоров, только приветливые улыбки и «Здравствуйте, Эммануил Борисович!». Чех отвечает весьма сдержанно и тянет меня дальше.
Удивляться особо нечему — театр он любит, а если учитывать его кобелиную натуру, то в порядке вещей, что перезнакомился со всеми билетёршами. А может, не только с ними…
Чех идёт быстро и целенаправленно ― прямо в зал. На мои попытки возразить, что какого чёр… то есть, там идёт репетиция, только недовольно цыкает. Хватка у него крепкая, даже через куртку ого-го. Точно буду потом щеголять синяками.
Мимо нас проходят артисты в ярких испанских нарядах. На афише я успел разглядеть, что скоро премьера «Дон Кихота». Что ж, ясно. Готовятся люди, работа есть работа. Неважно, творческая она или какая-то другая.
Рядом проносится администраторша в красном костюме, обдает густым ароматом сладких духов. Я аж закашливаюсь. А она даже не поворачивает голову на звук. Будто нас тут нет вообще.
— Как будто мы невидимки, — бормочу я, ныряя за Чехом в темноту коридорчика, чтобы спустя секунду оказаться в наполненном полумраком зале.
Он только машет рукой, мол, не говори чушь.
На мгновение замираю, поражаясь, что тут тихо и никого нет. Словно специально для нас готовили встречу. Правда, встреча, чего скрывать — странная. Тишина действует как-то угнетающе.
— А что дальше? — интересуюсь я, покосившись на Чеха.
Он хмыкает, прочищает горло и неожиданно громко, проникновенно возвещает:
— Давид Натанович, вы бы уже появились, право слово. А то перед гостем неудобно. Или вы хотите, чтобы мы немножко постояли и побоялись?
Со стороны сцены слышится какой-то шорох, напрочь отбивающий желание поумничать насчёт того, что гость я тут не совсем по своей воле. Чех довольно улыбается, поправляет очки и садится в крайнее кресло. Пурпурное такое, велюровое; если склониться, то можно почувствовать запах ткани, пыли и бутафории.
Огромный бордовый занавес, расшитый золотым и белым, медленно начинает подниматься. Маски в верхней части тонко и хищно улыбаются.
Сердце пропускает удар. Я готов поклясться, что в какой-то момент они становятся… как живые. Можно рассмотреть каждую черточку гладких плоских лиц. Я делаю глубокий вдох и считаю про себя до десяти. Ни к чему такая глупая эмоциональность, особенно после того, как проскочил немалую часть страны с Ябо за спиной.
Занавес поднимается где-то на высоту моего роста, открывая человеческую фигуру. Её оплетает тёмная дымка, практически сливаясь с полумраком в зале, и не дает разглядеть что и как.
Немая сцена. Потом — смешок, от которого