Николь Фосселер - По ту сторону Нила
– А твоя мать об этом знает?
– Да, но мне нужна именно твоя подпись. – Ада набрала в грудь воздуха. – Дай мне свое согласие, и я обещаю тебе, что больше не позволю себе расклеиться так, как в последние несколько месяцев.
Взгляд подковника сделался холодным, глаза сузились.
– Если ты хочешь меня шантажировать, дитя, то…
– Нет, папа, – оборвала его Ада. – Просто я думаю, это дело в наших общих интересах. Я буду счастлива преподавать в Бедфорде, а что лучше соответствует твоим устремлениям, как не мое счастье?
Полковник был обескуражен. Он понял, что побежден. Побит своим же собственным оружием, самым постыдным образом. Он оказался в положении шахматиста, который внезапно обнаруживает, что ему поставили мат, несмотря на как будто безупречно проведенную партию. Откажи он Аде в подписи, и у нее будут все основания обвинить его в непостоянстве, чуть ли не в нарушении данного слова! Более того, своим поступком он обесценит все то, чему учил ее на протяжении жизни. Какой же он отец, если не желает счастья родной дочери!
Не говоря ни слова, полковник взял перо, открыл последнюю страницу контракта и, поставив подпись, протянул документ Аде, которая так же молча сунула его в свою папку.
– Спасибо, папа, – сказала она, вставая. – Большое спасибо.
Полковника немного обидело, что дочь не поцеловала его, выходя из кабинета.
И пока она поднималась по лестнице в свою комнату, чтобы засунуть подписанный контракт в конверт и отправить его в Бедфорд, а потом начать собирать вещи, которые могут понадобиться ей в новой жизни, полковник лихорадочно соображал, когда же его девочка успела повзрослеть. Неужели со смертью Дигби-Джонса? А может, еще до того?
Неужели это Ада, которая всегда смотрела на мир большими, пугливыми глазами и шла по жизни не иначе, как опираясь на чью-нибудь твердую руку? Неужели это она, так похожая лицом на свою покойную бабушку, решительно противостояла ему сейчас? Совсем как Грейс.
При мысли о старшей дочери сэр Уильям вздрогнул. У него до сих пор не укладывалось в голове, как могла его благоразумная Грейс сбежать из дома, словно последняя легкомысленная девчонка. За всю свою жизнь полковник не испытал большего разочарования. Обида на старшую дочь была так велика, что почти не оставляла в его душе места никаким другим чувствам, включая тревогу за судьбу Грейс.
Скоро из детей в доме останется один Стиви. Сейчас на первом этаже идет ремонт. Целую анфиладу комнат в задней части дома приспосабливают под нужды Стивена и Бекки. Они займут ее сразу после свадьбы. А пока Стиви сидит в библиотеке и готовится взять на себя обязанности владельца Шамлей Грин, леди Норбери передает свой хозяйский опыт его невесте.
Мысль о Конни каждый раз отзывалась болью в сердце. Не острой, но неутихающей, а потому мучительной, вроде той, что сопровождала его всю жизнь после полученного в молодости ранения в ногу. Конни вдруг стала ему чужой, несмотря на все те годы, которые они прожили под одной крышей. Он знал, что она ждет его извинений, однако вины за собой не чувствовал. Он всего лишь делал то, что считал правильным. Для своих детей. Для нее. И не в последнюю очередь для самого себя. Так за что же ему теперь просить прощенья? Полковник злился и страдал от невозможности примирения. Он тосковал по ней, по ее теплому телу, мягкосердечию, которого так недоставало ему самому.
Сэр Уильям тряхнул головой, отгоняя ненужные мысли, придвинул к себе стопку бумаг и принялся за работу.
41
«Упорен в нас порок… – вспомнил Джереми и рассмеялся, сам того не ожидая, легко и пронзительно. – Раскаянье притворно, за все сторицею воздать себе спеша, – бормотал он пересохшим горлом, слово за словом вызывая в памяти стихотворение. – Опять путем греха, смеясь… скользит душа… слезами трусости омыв свой стыд позорный… – Тут он снова рассмеялся, подумав о том, что Бодлер наверняка побывал в Омдурмане. – У нас в мозгу кишит рой демонов безумный… как бесконечный клуб змеящихся червей…»[17]
У Джереми давно уже не осталось сил на то, чтобы отгонять мух и прочих неуловимых жужжащих тварей, что ползали по его ранам, причиняя зуд и боль. Он пришел в себя в дальнем углу Сайера. Все тело пульсировало и болело. Он поднял руку, насколько позволяла цепь, соединенная с кольцом в стене, и провел по покрытым засохшей кровью рубцам на спине. Там он нащупал несколько твердых, пульсирующих волдырей, которые стягивали кожу, вот-вот готовые прорваться.
Вы, ангел радости, когда-нибудь страдали? Тоска, унынье, стыд терзали вашу грудь? И ночью бледный страх хоть раз когда-нибудь сжимал ли сердце вам в тисках холодной стали? Вы, ангел радости, когда-нибудь страдали?[18]
Джереми не боялся, он хотел смерти. Не то ли чувствовал и его отец тогда, в Крыму? Врачи отпилили ему обе ноги и руку, не имея даже возможности чем-нибудь заглушить боль. Отец плохо управлялся с инвалидным креслом, поэтому почти все время сидел без движения. Лишь глаза время от времени оживлялись, словно вырываясь из его оцепенения, и тогда они скользили по лицу маленького темноволосого мальчика, который, в свою очередь, пристально смотрел на калеку. О, эти глаза, так похожие на его собственные! В них читалась непонятная Джереми страсть, нечто похожее на голод. Потом они вдруг округлялись, будто отец чему-то неприятно удивлялся, и наконец в их глубине загорались искорки гнева. «Сара! – кричал отец. – Убери его отсюда, Сара! Вышвырни его вон! Я не могу, когда он на меня пялится!»
И тогда мать брала Джереми за плечи и осторожно толкала к двери. «Иди, Джереми, поиграй с ребятами, – шептала она, целуя его в щеку. – Отцу нужен покой. С ним не все ладно, понимаешь?» Джереми ничего не понимал, но послушно плелся к выходу. Он не хотел огорчать мать, к тому же на улице дети строили крепость из глины, камней и дощечек, и Джереми, забыв обо всем, мчался к ним.
Обрубочек! Обрубочек! Обрубочек!
Джереми открыл глаза и прислушался. Нет, это не детские голоса, у него в ушах раздавалось пение муэдзина. Почему же тогда он снова чувствовал себя маленьким и одиноким, в коротких штанишках и курточке, которая так жмет под мышками, под дружный хохот сверстников убегающим куда-нибудь в поле, подальше от людей?
Джереми закрыл глаза и прислонился пылающей щекой к шершавой стене. Прохладной, но не настолько, как ветерок в тенистом лесу, где в мае плескалось море колокольчиков.
Вас, ангел свежести, томила лихорадка?
Обрубочек! Обрубочек! Обрубочек!
Пот хлынул изо всех пор, впиваясь в раны ядовитыми иглами. Озноб то усиливался, то спадал, захлестывая волнами. «Но… я исплакался… невыносимы зори… – повторял Джереми пульсирующим рассудком, – мне солнце шлет тоску… луна сулит беду…»[19] «Пьяный корабль» из Рембо, которого подарила ему Грейс. Как будто мысли его прочитала. Он не взял с собой книгу, но стихи всегда при нем, в сердце. Как и сама Грейс.