Елена Арсеньева - Несбывшаяся весна
Судя по всему, она даже не подозревала о смерти брата. Да… рассудила их судьба с Шуркой Русановым! Прежний Мурзик порадовался бы: проглотил свою маслину поганый стукач! – и мстительно обрушил бы на сестру поганого стукача эту весть. Мурзик нынешний молчал. Прежний Мурзик насладился бы зрелищем того, как ее размазало бы при такой сокрушительной новости, как она зарыдала, смялась, постарела бы в одно мгновение. Мурзик нынешний не хотел видеть ее слез. Прежний Мурзик наслаждался бы ее страхом. Мурзику нынешнему делалось тошно от того, что она смотрит на него с плохо скрываемым ужасом и держит при себе этого недоделанного лепилу – санитара. Как будто он защитил бы ее, если бы Мурзик захотел ей что-то худое сделать!
Он хотел одного – смотреть на нее.
Да нет, ничего такого! Совсем ничего! Даже в те времена, когда он всерьез подумывал жениться, и присматривался к окружающим бабам, и вдруг начал выбирать между обеими Аксаковыми, матерью и дочкой, он выбрал Ольгу совсем даже не потому, что у нее буфера дуром торчали и она могла родить, а у Александры пробежали уже по лицу морщинки и тело увяло, конечно. Детей он, сказать по правде, и не хотел. Не было охоты возиться с короедами. Опять же, дурное на дворе стоит время: тебя в любой момент могут к ногтю прижать, а твоего ребенка отправить в детдом как сына или дочь врага народа или вовсе под чужим именем. И вырастет он, не помня родства… Нет уж, нажился он сам Мурзиком безродным, чтобы еще и свое потомство на ту же участь обрекать! Может быть, когда-нибудь потом, когда в стране все устаканится…
Устаканится, как же!
Ну так вот, о выборе между Александрой и Ольгой. Он выбрал Ольгу прежде всего потому, что она была еще девчонка, сырое тесто, мягкая глина, из которой сильная мужская рука вылепит что угодно. Александра – та была другая. Ее не сдвинешь, не собьешь. Ей-богу, скорей монашку Верку можно было во грех ввести, чем эту схимницу! «Схима» в понимании Мурзика была любовь Александры к тому актеру. Ненастоящая, выдуманная любовь, вериги сердечные, не приносящие счастья! Так ему казалось тогда. Теперь-то он гораздо лучше понимал Александру. Разве для него самого Вера не была тем же самым, чем для Александры – Игорь Вознесенский? И эти вериги разве не причиняли счастья столько же, сколько боли?
Ему нравилось слово «вериги», потому что рядом было слово – Вера…
Вообще-то Александра теперь была единственным, что оставалось у Мурзика в жизни – живого, настоящего, не «литерного», не зэковского – человеческого. Он смутно ощущал некую связь с Верой, когда смотрел на Александру. Никому этого объяснить было невозможно, никто бы не понял, никто! Он сам не понимал.
Только Вера понимала, конечно, они ведь там всё видят, всё слышат и всё понимают.
Но он, конечно, перестал бы быть собой, если бы хоть что-то изменилось в нем внешне. По-прежнему яростен и лют был взгляд синих глаз, по-прежнему Мурзик умел внушать страх. Как в 14-м году тряслись перед ним зеленые юнцы вроде Шурки Русанова, так тряслись и фраера нового времени, которые корчили из себя фартовых. Зеленые беспредельщики, они никак не могли вывернуть его налицо, определить, кто он такой: их глупые гнилушки сворачивались в бесплодных попытках понять, что за интеллигент оказался с ними рядом, что за «литерный» такой, который всеми повадками схож скорее с академиком, к тому же битым-перебитым. Они побаивались этого Ивана-с-Волги, чуя в нем истинного аллигатора, а первый же базарило, который, оборзев, осмелился было перекрестить его из Мурзика в Гунявого [12] (дошел, знать, слушок!), мгновенно был поставлен раком и теперь принужден обзываться Армянской королевой, еще и радуясь, что Мурзик пожалел его и вовсе не «оторвал бейцалы», как собирался. Без них-то, родимых, какой ты мужик? С ними да с болтом – хоть какая-то видимость сохраняется.
В мире «людей», в мире отъявленной жестокости, которая тем не менее регулировалась правилами, хотя и жуткими, Мурзик чувствовал себя как рыба в воде. Рядом с ним любой бугор казался бакланом-малолеткой, которому впервые выпало припухать в местах не столь отдаленных. При этом Мурзик вовсе не лез в паханы, много на себя не брал – хотел только, чтобы его не трогали, не «заходили с севера», задавая неприятные вопросы, и знали: Мурзик всегда в чистоте. Вне подозрений! Он не закозлит.
Ну что ж, он хотел быть в авторитете – и был. Его уважали. А уж когда дело доходило до картинок, ему вовсе равных не было. Уносите ноги, каталы!
Мурзику нравилась и «боевая игра» – без шулерских приемов, однако и любому «офицеру», который всегда был готов пустить в ход «заточенные стары», то есть крапленые карты, Мурзик мог стать достойным противником. А уж когда начинался терц и шулера играли между собой, посмотреть на это собирался весь барак, а об исходе «матча» ходили потом по лагерю баснословные слухи.
Уроки незабвенного Поликарпа Матрехина не прошли даром и не забылись, поэтому в то время, когда прочие картежники потерянно пялились в братское очко или окошко братское, не зная, что с ними делать, у Мурзика непременно была в гостях вся семья Блиновых! [13]
Словом, жить везде можно, он всегда в это верил. Можно жить оказалось и здесь. А что плохого? Видеть каждый день Александру, а по ночам во сне – Веру, время от времени банковать и выигрывать – ну что еще нужно человеку? Правда, еще приходилось и баланы валять [14] , так ведь не все коту масленица, будь он хоть и Мурзик… Эту премудрость он в жизни усвоил!
Однако усвоил Мурзик в жизни и еще одну премудрость: Судьба – она баба, потому завистлива и вечно чем-нибудь недовольна. Вот и теперь она показала-таки свой поганый нрав. Не смогла удержаться!
Мурзик в тот день потащился, как нанятый, в санчасть. Сидел он, чувствовал на себе руки Александры, которая ставила компрессы на его ногу, млел, а сам, старательно изображая кисляк на морде, едва удерживался от смеха, слушая, как за стенкой операционная сестра Зинаида Викторовна (Зинка-с-Ленинграда, как звали ее в лагере, чтобы не путать с Маманьей) звучным, почти мужским голосом рассказывает кому-то свой сон: «Вы только представьте! Я вижу, что какие-то враги собираются напасть на товарища Сталина, но я, рискуя своей жизнью, кидаюсь и перегрызаю им горло!» Вздохнул над многообразием человеческой глупости – ну и побрел в конце концов в барак, всем сердцем сокрушаясь силе той ненависти, которая исходила от Александры.
Бабы – дуры, вечно все не так понимают! Мурзик поразмыслил: не вывернуть ли ему перед Александрой свою новую душу, не открыть ли, что нечего ей бояться? Но не решился. Во-первых, жалко ее стало – узнает о Шурке, ужас что будет. Во-вторых, был убежден: не поверит она, факт, не поверит! Новый Мурзик, другой Мурзик – для нее это небось еще более неправдоподобно, чем амнистия, подписанная лично товарищем Сталиным.