Вера - Алиса Клима
– Звали? – спросил спокойно Кузьмич.
– Вот. – Грязлов протянул ему список отсутствующих. – Объясни товарищам, где двадцать заключенных.
Офицеры НКВД смотрели на Кузьмича устало, им хотелось есть и спать. Кузьмич быстро пробежался по списку глазами.
– Двое на работе в больнице, остальные на лечении там же, в Сухом овраге, значить, – сказал Кузьмич, возвращая список.
– В лагпункте две тысячи пятьсот тридцать пять человек, – сказал майор. – Десять процентов из них в больнице. М-да…
Кузьмич пригладил усы.
– Я, прошу покорно простить, проценты не понимаю эти…
Начальство брезгливо переглянулось.
– Один процент, – шепнул майору рядом сидящий офицер.
– Но, – продолжал Кузьмич, – зазря там никто не будет лежать. Нормы и нам известны…
– Хватит, Кузьмич, – оборвал его Грязлов.
В этот момент в комнату метнулась Валька и поставила на стол закуску. Она бросила на Кузьмича тревожный взгляд.
– Вот что, ты имей в виду, что начальство высокое приехало для важнейшего дела. Сегодня и завтра до приезда Григория Александровича будут проверены все личные дела. Комиссия решит, кто под «вышку».
Кузьмич вскинул взгляд на людей, сидевших перед ним. Они ели и пили с невозмутимым видом. Полковник кивнул Кузьмичу и пригласил его к столу выпить и закусить.
– Ты ешь, ешь, завтра сил много надо будет. Отстреляем шваль, и нам еще дальше ехать. Сам товарищ Ежов руководит операцией. Летом про вас забыли – вы тут в глуши. Так что нагнать надо квоты по области.
Кузьмич видел, как пот проступал на лбу полковника от усилий, которые тот прилагал, пережевывая пищу, и чувствовал, как на его старом лбу тоже проступил холодный пот, только от понимания настигшей их беды.
– Ты знаешь, что товарищ Сталин сказал?
Кузьмич молчал, комкая шапку, плечи его были опущены.
– Товарищ Сталин… ну-ка подай-ка селедочки, больно хороша. Да, товарищ Сталин сказал, – он откинулся на спинку стула, – что врагов народа надо выкорчевывать, как сорняки.
– Выполним на высшем уровне, – заискивающе сказал Грязлов, но полковник даже не посмотрел на него.
Кузьмич вышел из избы, утирая старческие слезы. Он не умом своим, а сердцем знал, что завтра будет великое горе. Он понимал, что значило слово «квота». Там должно было выполниться количество. Он, служивший при царе и вставший на сторону революции, никогда не видал и не слыхал, будучи на войне – и на Первой мировой, и на Гражданской, – чтобы народ просто убивали на основании плана – без суда, без вины, глупо и жестоко, как скот на мясозаготовке.
Кузьмич был так огорчен, что бросил телегу недалеко от дома майора и только распряг ее, чтобы отвести Шельму в денник. Лошадь устала и должна была поесть. Делал это Кузьмич машинально, потому что все думал, что о лошадях тут пеклись больше, чем о народе…
После ужина комиссия взялась за работу. Они просматривали дела заключенных, а Грязлов консультировал. Главным образом отсеивали тех, у кого был приговор свыше пяти лет, кто не мог работать и кто не нравился Грязлову. Однако вскоре стало ясно, что квота так не набиралась. Принялись рассматривать списки повторно. К утру определились, кого казнят оптом.
В бараках заключенные уже знали о цели приезда комиссии, и там поднялась страшная паника. Ночью ни в одном бараке не спали. Многие кричали и стучали через стены и ворота бараков, требовали Ларионова. Паника дошла до истерии. К трем часам утра десять заключенных покончили жизнь самоубийством, трое лишились рассудка, несколько урок были убиты своими же неизвестно за что. В мужских бараках сразу начались драки и мародерство.
Полька рыдала и проклинала себя за то, что выпросила полотенца у Марфы; Инесса Павловна, уверенная в том, что ее расстреляют, писала огрызком карандаша письмо Леве, которое, она знала, потом найдут и передадут заключенные. Лариса Ломакина была спокойна, а Рябова не могла встать с постели, ее мучил кашель. Она так устала от болезни, что впервые не боялась умереть. Ей было безразлично.
Ирина с ужасом смотрела на хаос, воцарившийся в бараке. Она чувствовала страх перед неизвестностью и смертью. Никогда она не знала, что значит бояться умереть. И теперь она боялась умереть.
Она не могла понять, почему не было Ларионова. Он ничего не знал, иначе не поехал бы в Новосибирск. Или знал и уехал, чтобы обелить себя?
Она закрыла лицо руками от мыслей о смерти и о нем. Она долго размышляла, потом взяла клочок бумаги и, как Инесса Павловна, стала быстро что-то писать. Записка предназначалась Ларионову на случай, если ее расстреляют. Она была короткая и говорила: «Григорий Александрович, под половицей вагонки в ридикюле вы найдете принадлежащий мне предмет, который я завещаю вам на случай моего расстрела. Александрова».
Руки Ирины слегка дрожали, она старалась сдерживать страх. Неминуемость гибели теперь была так близка, что Ирина убеждала себя, что единственное, что она могла сейчас сделать правильного, – это не верить в гибель. Она словно сгруппировалась, сжалась до горошинки в ожидании утра.
Она лихорадочно перебирала в голове все возможные ситуации и образы из своего прошлого, которые могли бы помочь ей найти силы, но ничего не помогало. От страха мысли прыгали с события на событие, тысячи несвязанных картин проносились в голове и разлетались осколками сознания по бездне паники разума. Ужас нарастал, и когда она уже была близка к истерии, вдруг что-то внутри ее ослабло, словно натянутые до предела канаты вдруг были кем-то отпущены.
Есть же высшая сила! Ирина почувствовала ком в горле. Есть что-то или кто-то, кто не даст ей погибнуть. Кто-то важнее ее и всей их жизни, мудрее их всех. Разве может она теперь умереть? Она не хотела этого и молила Его о спасении. «Вот! – пронеслось вдруг в ее голове. – Жизнь! Ничего нет важнее жизни! Ничего ценнее жизни! Я слаба, труслива, низменна, проста. Я не могу жертвовать своей жизнью, не могу отдать ее даже за чью-то жизнь. Я не способна на высокие поступки, цена которым моя жизнь! Только жить и жить! Жить и жить! Ничего нет лучше жизни».
К часам четырем утра в бараках вдруг все стало стихать. Трупы людей были вынесены Охрой; обезумевших отвели в ШИЗО. Люди перестали стенать, плакать, говорить, ходить. Каждый занял свое место, кто-то даже уснул, устав от борьбы со страхом и ожидания конца.
В женских бараках было даже тише, чем в