Кёнигсбергские цветы - Ирина Михайловна Радова
– Получается я первый человек, с кем вы поделились, – с удивлением спросила я.
– Получается так. О таких особенных людях можно было почитать разве что в фантастике, – она рассмеялась. – Там пишут, что они, якобы, воруют у человека часть его жизни. Но это не так. Это удивительная способность, которую нужно развивать, как и любую. А направлять только на благие цели, тогда всё будет хорошо… С возрастом потихоньку это приглушается. И я уже не могу ничего увидеть, но я могу показать… Человеку, который сможет увидеть, такому как ты.
– А зачем вы мне показали часть своей жизни?– спросила я её.
– Я лишь позволила тебе кое – что посмотреть, а заодно и дар твой открылся, – ответила старуха, запутав меня ещё больше.
– И что мне с ним делать?
– Это тебе решать, милая. Мне важно, чтобы ты увидела эту историю. Ему это очень важно.
– Что именно?
– Чтобы я всё рассказала, чтобы другие узнали.
Кто эти «другие»? что именно они должны были узнать? У меня было ещё множество вопросов, но старуха больше не ответила ни на один из них. Она словно закрылась в какой – то кокон, и я никак не могла достучаться до неё.
Я ушла домой с огромной головой в виде «Дома советов». Вопросов стало ещё больше. Что же это за удивительный дар такой, от которого «крыша едет»? Как научиться им управлять, направляя на благо? Вряд ли гугл мне сможет в этом помочь.
Глава 8
Большой деревянный стол, покрытый старой потертой клеёнкой в крупную коричневую клетку. На столе кусок чёрного ржаного хлеба, нарезанное на газете тонкими ломтиками сало и небольшая, трёхсот граммовая бутылочка мутного и вонючего самогона. За столом сидит отец, я сижу на другом конце стола, напротив него.
Он берёт небольшой кусочек сала и долго, смакуя, пережёвывает его наполовину беззубым ртом. Потом наливает себе пол рюмки мутной – белой жидкости, и залпом выпивает, занюхивая эту «прелесть» ароматным хлебом.
Я молча смотрю на маленькие радости моего отца. Годы войны не пощадили его. В свои пятьдесят он выглядит как старик. Полностью седая голова, согнутая спина и измождённое морщинами лицо. Но в его больших и мощных руках ещё очень много силы. Он работает за троих, спит и ест мало. Он приехал сюда с семьёй, чтоб очистить эту землю от фрицев, от всего, что могло о них напоминать. Этим он и занимается. Занимается яростно и упорно, словно всю свою ненависть он вкладывает в труд. Полдня он работает в полях, а вторую половину дня, до самого вечера – разгребает завалы и руины разгромленных зданий. Иногда он уходит на работу ночью и в выходной.
– Знаешь, зачем позвал тебя? – спросил меня отец, уже покрасневший от выпитого, и от летнего зноя.
– Нет, пап, не знаю, – ответила я.
– Хочу тебе рассказать кое – что. Ты уже большая и пора бы тебе узнать, кто есть эти поганые фрицы.
– Папа, я знаю, кто такие фрицы, – попыталась я остановить этот разговор.
– Закрой свой рот и слушай. Если бы ты знала, то не бегала бы туда через день, и тем более не носила бы им цветов. Кому ты носишь цветы? Им? Да ты глупая, маленькая дура. Я либо сейчас донесу эту мысль до твоей бестолковой головы, либо выбью из тебя эту дурь дубиной. Да так выбью, что ты поймёшь, а если не поймёшь, то отдашь Богу душу.
Отец говорил спокойно, словно о самых обычных вещах. В его голосе, да и во всём внешнем виде читалась усталость. Он устал говорить со мной, он устал меня бить. Сейчас мне было понятно, что наш разговор будет серьёзен, и он будет последним разговором на эту тему. Очевидно теперь, если я его ослушаюсь он, либо выгонит меня из дома, либо правда убьёт.
– Варя, – продолжил он, – можно сказать, что вам с мамой повезло. Вы не видели всех ужасов войны напрямую. Были бомбёжки, но добраться до наших краёв поганые фрицы не смогли. Был голод и адский труд, о котором и тебе, тогда ещё совсем ребёнку, было известно не понаслышке. Но вы не видели жестоких издевательств и смертей, которые довелось увидеть мне, твоему брату Николаю и Катюше, не вернувшимся домой.
Я не ожидала, что отец будет говорить об этом. После смерти моего брата и сестры в нашем доме никогда об этом не говорили. И вообще старались избегать любых разговоров о них. Слишком свежо было в памяти, слишком тяжело.
Коле было восемнадцать, когда он ушёл с отцом на фронт, а моей старшей сестре Катерине двадцать два года. Когда началась война, она как раз заканчивала последний курс медицинского института. И уже в конце сорок второго, она, в тайне от нас с мамой, уехала в ряду медицинских сестёр на фронт.
– Нас с Колей разлучили ещё на вокзале, – продолжил свой рассказ отец, – Помню его глаза, большущие такие, и сколько в них было смелости и отваги. А ведь он совсем ещё мальчишкой был. Мой сын. Мой Коленька, – отец замолчал, а по его щекам катились крупные слёзы, которые он не мог сдержать. Он задрожал всем телом и закрыл лицо руками. Никогда раньше я не видела, как отец плачет.
– Его убили, уже через месяц… Мой боевой товарищ был свидетелем этого. Убили в бою прямым выстрелом в голову. Раз… И нет больше моего Коленьки. Но ему повезло, потому что не мучился. Что уж не скажешь о Катюше.
Тут отец остановился, убрал руки с лица, и я увидела в его глазах столько ненависти и злобы, что мне стало страшно. Я ссутулилась и вжалась в спинку табурета.
Отец налил себе полную рюмку самогона, выпил её залпом, и, не притронувшись к еде, продолжил:
– Их медицинский лагерь накрыл немецкий отряд. Да и что там было накрывать. Всего с десяток солдат, девочки медсёстры и полсотни калек. Расстреляли сразу всех на месте, кроме девчонок. Их сначала пустили на утехи. Насиловали всем отрядом, сколько их там было, человек пятьдесят – шестьдесят. Одна из них, Катюшина однокурсница чудом убежала в леса, выжила девчонка. А Катя, – он на секунду замолчал, что было сил сдерживаясь от слёз, – А Катя застрелилась. Выхватила пистолет у фрица и в рот себе направила. Ты слышишь, дура, – уже рыдая вопил отец, – сама себе в рот пулю выпустила. Она ведь знала, что после того, как натешатся, их всё равно