Перстенёк с бирюзой - Лариса Шубникова
Глава 32
– Вадимка, глянь урожай-то этим годом каков, – Никеша вертел головой, сидя верхом на смирном пегом мерине. – Новь богатая, а все по жаркому лету. Кто ж знал, что так рано со страдой управимся. Эх, самое время свадьбы играть. Вадимка, чего сопишь? Злобишься, что сам не венчанный? А все по дурости твоей и кобелячеству, – зловредный ухмылялся глумливо, поспешая за боярином.
Норов почитай две седмицы не вылезал из Гольянова: ратных отпустил по домам хлеба собирать, сам же остался с верным ближником Бориской, мучил его и себя всякой работой. То дом пожженный растащить по бревнам, то поставить новый забор семейству, какое осталось без кормильца, то крыльцо подправить. И все молча, без сердца и злобы. Маял себя Норов тяжким трудом, тем, может, и забылся бы, если б не зловредный Никешка, который поперек боярского указа явился из Порубежного.
Писарь донимал Норова: ходил по пятам, ныл, скулил да и грозился, что Настасью вскоре сосватают в княжьем городище и только Вадим ее и видел. С тех слов у Норова сжимались крепко кулаки и едва зуб не крошился. Но боярин молчал, терпел и отворачивался от говорливого дедка.
Второго дня дед и вовсе домаял, собравшись помирать: лег на подворье Гольяновском и руки на груди сложил. Вадим поднял зловредного за шкирку, встряхнул и не снёс тоскливого писарева взгляда. Рыкнул на Никешу, велел ему складывать пожитки и трогаться в Порубежное. Вместе с ним и сам засобирался. Вот по погожему деньку после трудного утра и горячей бани ушли из Гольянова малым отрядцем: Норов, трое ратных и Никешка – коряга старая.
– Вадимка, хоть слово кинь, – дед осердился. – Вторую седмицу только спину твою и вижу. Молчишь да молчишь! Язык-то не проглотил, нет? Сколь тебе, изуверу, еще втолковывать, чтоб за Настей ехал, а?
Норов смолчал по обыкновению своему, но взглядом на деда высверкнул. Знал бы зловредный, сколь сил ушло у Вадима на молчание, на терпение и смирение, может, не куролесил так, не донимал.
– Вадька, кобелина, ты не поедешь, я за ней пойду! – писарь тронул коня, поравнялся с Норовым. – А ну как плохо ей там? Сидит пташка наша, плачет. Кулачки-то у ней маленькие, небось ими по щекам слезы размазывает. Кудряхи-то поникли, не иначе.
Норов отвернулся от дедка, зубы сжал и принялся глядеть на поле, где в ряд шли бабы и мужики, смахивали золотистые колосья серпами и ловко увязывали в снопы. Вадим засмотрелся, да не на работу чужую, а на пшеничку, разумея, что ровно вот такие они, Настины кудри: светлые, золотистые. С того сердце больно сжалось. А как иначе? Что если правый Никешка, и Насте теперь худо не меньше, чем ему, Норову?
Боярин головой тряхнул, собрался наново озлобиться, да не смог. Устал перечить самому себе, измучился и разумел, что подошел к самому краешку.
– Вадимушка, ты чего? – писарь жалобно глядел. – Ты не пугай, не пугай меня, родимый. Глядишь так, что тошно делается. Вадим, верни ее, верни, сказал. Ты ж с ней задышал, а ныне мертвяком на меня смотришь. Стал такой, как был, и глядеть на тебя мука мученическая, – после этих своих речей Никеша всхлипнул, утер нос рукавом.
Норов глядел на дедка, разумея, что самому хочется взвыть да громко, во весь голос. Но себя сдержал, смолчал. Почуял только, что далее так не сможет.
– Ночью тронусь в княжье городище, – Норов высказал изумленному писарю и сам успокоился, будто скинул с плеч гору, а то и две.
– Какая ж ты, Вадька, скотина, – улыбался зловредный дедок. – Едва в гроб меня не вогнал. Езжай вборзе, поспешай.
Дале малый отрядец шел уж быстрым ходом. После полудня остановились у реки, морды умыли, пожевали хлебца и запили теплым кваском, какой сыскался у ратника Андрюхи. Потом наново в седла забрались и были близ ворот Порубежного к закатному солнцу.
Писарь боле не говорил ничего, улыбался, что кот, какому под нос сунули мису с жирным молоком. А вот Вадим снова принялся размысливать, а вслед за тем и злобиться. А как иначе? Обидела кудрявая, сбежала и уселась под боком у Иллариона. Норов и вовсе вызверился, когда мыслишку поймал, что позабыла его боярышня ровно в тот час, когда ушла из крепости.
– Батюшки святы… – писарь глаза выпучил и уставился вперед себя. – Глазам не верю…
Норов оглядел писаря, а уж потом повернулся и увидал Настасью. Та стояла малым столбушком под крепостной стеной возле куста боярышника. Вадим, как давеча и Никеша, глазам своим верить отказался. Поверил сердцу, что заухало сей миг и рванулось куда-то. Вадим так и не разумел – взлететь оно хочет иль рухнуть.
– Настя-то умней тебя оказалась, – Никифор указал пальцем на боярышню. – Вот ступай теперь и винись.
А Норов застыл. Обрадовался, но и обидой больно обдало. Сидел верхом и глядел на Настасью издалека, все разуметь не мог – к ней бежать иль от нее.
Через миг затрепыхался, с седла соскочил и пошел к кудрявой, примечая, что и она сама двинулась к нему. Чем ближе подходил, тем муторнее делалось. Видел уж и кудри, и глаза бирюзовые, а промеж того и руки ее – тонкие, бледные – и запавшие щеки, и стан исхудавший, и горестно изогнутые брови. О себе и не вспомнил теперь, глядел на любую и тревожился.
Еще шаг, другой и рядом Настя. Глядел Норов неотрывно, взглядом ее жёг, а брови супил грозно.
– Вадим… – прошептала, вскинула руки и шагнула к нему.
Норов замер, все силился угадать – обнять его хочет иль пнуть побольнее? Стоял и поедом себя ел, глядя на тоненькие ее пальцы и слезы, какие уж закипали в бирюзовых глазах.
Боярин качнулся было к Насте, но тут как назло ратник высвистал, засмеялся, вслед за ним и второй хмыкнул понятливо, а потом влез Никеша:
– Чего грохочете, ироды?! А ну пошли отсель! – и замахал руками потешно. – А ты чего? Ступай, ступай, кому говорю!
Норов заметил лишь, что Настя руки опустила и спрятала за спину. Стояла, низко склонив голову и, по всему видно, стыдилась.
– Не пойду! – Кричала Зинка, какую Вадим не