Сергей Степанов - Царская невеста. Любовь первого Романова
Перед глазами Ивана Хлопова все расплывалось, но он мужественно силился разглядеть гостью.
– Что-то я тебя не припомню, – говорил он, еле ворочая непослушным языком. – Ты не здешняя, не коломенская?
– Угадал! Я из самой Москвы, града стольного, белокаменного. И на той Москве сваха первая. Знатным людям пригожа, в боярские палаты вхожа. Недавно просватала бояр Салтыковых, Бориса Михалыча и Михайлу Михалыча, государевых дворецкого и кравчего. Нашла им невест красавиц, приданым богатых, в обхождении тароватых.
– Салтыковых? Ну-ну! – недоверчиво протянул Иван Хлопов. – Я говорю, не поздно ли свататься? Не знаю, как на Москве, а у нас в Коломне в пост сватают, а на Красную горку свадьбы играют.
– То посадскому или мужику надобно жениться перед весенней пашней, они не жену, а работницу в дом берут. Боярыням проса не сажать, рожь белыми ручками не жать. Ныне, слышно, не только Салтыковы, сам государь замыслил сочетаться законным браком. Изо всех городов в Белокаменную повезут дочерей боярских и дворянских. Будет их тысяча или более. Из них государь изберет себе нареченную невесту, чтобы божью заповедь исполнить и свое царство рождением наследника упрочить. Что скажешь, каким словом накажешь?
– Я-то? – Хлопов потер кулаками слипавшиеся глаза. – Коли великий государь с боярами порешил жениться, так ему, великому государю с боярами, виднее.
– Надобно тебе отправить дочь на государев смотр.
– Машку, что ли? – хрипло хохотнул Иван Хлопов. – Ты что? Белены объелась?
– Погоди, брат, – приподнялся с лавки Гаврила, кряхтя и охая от головной боли. – Пошто нам, Хлоповым, в великом деле не поучаствовать? Чай, мы не из последних! А ежели Машке нужно будет по такому случаю справить цветное платье, то я за казной не постою. – Гаврила тряхнул калитой, подвешенной к поясу, и калита, изрядно отощавшая от многодневной пирушки, отозвалась скудным серебряным звоном.
– Что пустое молоть! – отмахнулся Иван. – Ты, сваха, дело говори! За кого Машку сватают? За Павлина Васильева сына Огалина? Али за Торусу Ивана сына Колемина? У кого недоросль али новик? Может, у Зюзикиных али Пестуновых?
– Что ты мне мелкопоместных в нос суешь! – озлилась сваха. – Битый час толкую, что я сваха московская первостатейная. К тебе на двор не своей волей и не своим хотеньем приехала.
– Кто же жених? – недоуменно хлопал глазами Небылица Хлопов.
Сваха встала перед ним, уперла руки в толстые бока и провозгласила громко и торжественно, как бирюч на площади:
– Великий государь, царь и великий князь Михаил Федорович всея Руси! Вот кто жених!
Гаврила Хлопов громко икнул и в испуге прикрыл рот ладонью, а Небылица просто прирос к лавке. Сваха, довольная впечатлением, которое произвели ее слова, добавила уже мягче и доверительнее:
– Теща твоя, Федора, велела тайно передать. Ну-ка подставляй ухо!
Она нагнулась к Небылице и что-то зашептала, но тот как сидел столбом, так и не шелохнулся, очевидно, не поняв ни слова. Сваха глянула на него, безнадежно махнула рукой и поманила Гаврилу. Тот послушно подставил ухо. Был Гаврила с тяжкого похмелья, но все равно соображал быстрее брата, и когда сваха кончила шептать, засиял от восторга. Схватив восьмипудовую женщину на руки, он легко, словно перышко оторвал от пола и закружил в дикой пляске.
– Вина! Лучшего! Заедки ставь на стол! Что есть в печи, все на стол мечи! – ревел он во всю глотку. – Братец, очнись! Счастье какое! Милость неизреченная!
* * *Вдоль брусяной стены жарко истопленной мыленки сидели нагие невесты. На краюшке одной из лавок примостилась Марья Хлопова. Примостилась, потому что почти всю лавку занимала полная распаренная молодка, широкая и мягкая, как лебяжья перина со взбитыми подушками грудей. Молодка сидела, приосанившись, гордая своей изобильной красой, а Марье, наоборот, было неуютно и стыдно без одежды. Она крепко сжимала ноги и прикрывала грудь сорочкой.
Пол мыленки, устроенной в верхних хоромах, был сплошь покрыт свинцовыми листами, крепко опаянными по швам аглицким оловом, дабы вода не протекла в подклеть. На свинцовом полу набросан мелко рубленный можжевельник для духа. По лавкам положены пучки разных трав. Душистое сено было покрыто полотном. Изразцовая печь с каменкой, наполненной полевым круглым каменьем, дышала жаром. Марья сначала заняла место наверху на полке, но когда бабы-повитухи поддали пару, плеснув ядреного квасу на раскаленный докрасна сорник, она задохнулась и опрометью перебежала вниз на лавку. В густом квасном пару не было видно повитух, только слышались их отрывочные восклицания и грубые шутки. Бабы двигались вдоль лавок и осматривали невест. Дошла очередь до Марьи. Старшая повитуха велела ей встать, грубо повернула, разжала руки, стыдливо прижатые к низу живота, и разочарованно цокнула языком:
– Не годишься, мяса еще не нагуляла! Бери пример с соседушки. Есть за что ухватиться!
Повитуха смачно шлепнула по толстой ляжке распаренную молодку, и та взвизгнула на всю мыльню. Марья выбежала в мовные сени. Посреди сеней стоял стол, на котором лежала разная мовная стряпня – веники, войлочные колпаки, тафтяные опахала. Среди стряпни была брошена одежда невест. Марья нашла свое платье и начала одеваться сама, не дожидаясь сенных девок.
Со всех городов Русской земли привезли невест на царский смотр. Привезли под страхом великой опалы и нещадного наказания тому из дворян, кто дерзнет утаить девицу на выданье. Сначала их отбирали воеводы в съезжих избах, потом самых красивых отправили в Москву. Таких набралось пятьсот. Каждую привезли в сопровождении многочисленных родственников. Москва еще не полностью отстроилась, приезжие ютились у московской родни, в избах и амбарах, иногда просто под навесами во дворах. Все смотрели друг на друга с подозрением, жадно внимали любому слуху, хулили чужих и нахваливали своих невест. Никому не было покоя и многие из посадских в сердцах говорили, что лучше бы дворяне своих дочерей в воду посажали, чем баламутить народ.
Марью Хлопову обряжали всей родней, ближней и дальней. Шили и переделывали цветное платье, с великими трудами собрали кузню – золотые и серебряные украшения. Больше, правда, надеялись на бабушкины ожерелья и серьги, но по приезде в Москву выяснилось, что Федора всю свою кузню уже пожертвовала обители, которую выбрала для монашеского житья. Пришлось многое покупать. В Коломне хотя бы верили в долг, а Москва ничему не верила: ни слезам, ни клятвенным обещаниям. Отец только зубами поскрипывал, когда московские купчишки заламывали безбожные цены.
Каждый день двадцать-тридцать невест привозили на государев двор, где их испытывали верхние боярыни. Девицам велели прохаживаться по светлице поодиночке. Марья замечала, что многие посмеиваются над ее нарядами. Одно у нее было доброе – черные лисы, которых подарил Гаврила Хлопов, и отливавшие серебром соболя, которых прислал поносить на царском смотре троюродный дядя Мирон Хлопов. Оба родственника раньше служили письменными головами в Сибирской земле, и таких зверей, что водились у них в сундуках, не было ни у кого из невест. Но меха мехами, а вот ее платье было пошито не по-московски, и серьги были с одной подвеской, тогда как у других невест подвески висели в три яруса от мочек до плеч. Грубых золотых обручей на запястье вообще никто не носил, у всех невест запястья обвивали тонкие изящные цепочки. Марья слышала, как за ее спиной хихикали: «В три молота стегано! Серпуховского дела! Каменья в них лалы – на Неглинной брали». Вернувшись со смотрин, Марья от досады забросила злополучные обручи в самый дальний угол. И кто только из коломенских родственников сберег дурацкую кузню со времен Ивана Калиты!