Екатерина Мурашова - Представление должно продолжаться
Румяная девка в низко повязанном платке выбежала из калитки, заступила Кашпареку дорогу, положила горячие ладони на его худую, но жилистую грудь.
– Кашпаречек, родненький, уходи сейчас, не играй с огнем! Там ведь не только торбеевские, наши тоже были, теперь кто в злобе, кто в страхе…
– А если не играть с огнем, так согреться-то как? – усмехнулся Кашпарек. – Жить холодно станет… Да ты не голоси, Груша, говори толком, чего знаешь…
Избы, выстроившись вдоль улицы, таращили на них окна в узорных наличниках. Нигде так не умеют резать деревянные узоры, как в Калужской губернии – всем известно…
* * *Бешенство плясало в сосудах кровяными тельцами, искрило в нервных волокнах. В груди спирало, пальцы сжимались. Так, должно быть, чувствовали себя троглодиты, пылающей веткой изгнавшие из пещеры древнего медведя.
Как и троглодиты, говорили междометиями, обрывками слов. О том, что будет дальше, никто не думал. На труп колдуньи, похожий на большую тряпичную куклу, и то ли мертвого, то ли лежащего в беспамятстве старика никто не смотрел. Если попадался на глаза, отводили взгляд. Кто-то предложил пойти к знахаркиной избушке и поискать там. Отклика не нашел. Многие тут же зашарили под рубахами и стали креститься.
Шли, нагрузившись добром, во внезапно сгустившемся зеленоватом тумане, как по дну пруда. Под ногами сновали лесные желтогорлые мыши. Их становилось все больше, казалось, некуда ступить. Где-то вдали, как будто бы уже за лесом, в полях, родился огромный звук и покатился, приближаясь незримо. С веток, шурша, при полном безветрии посыпались листья. Между деревьев медленно задвигались какие-то смутные зеленые фигуры, как будто одно за другим оживали деревья.
Кто первый, не выдержав, закричал от ужаса, впоследствии, как ни разбирались, не могли вспомнить. Тут же заорал кто-то еще, и все кинулись врассыпную, как те же мыши. Кто куда, не разбирая пути, падая, ползя, цепляясь руками за стволы, ветки, траву и корни. Гулкий звук катился и приближался, как огромное, выше деревьев колесо. Оно было ажурное, может быть, даже прозрачное, но жуткое донельзя – подомнет, раздавит, и не тело даже, а что-то иное, более существенное для живого человека…
Между стволами, неспешно взмахивая крыльями, пролетел большой филин. Сел на сук, охорошился и сказал, глядя прямо в лицо человеку круглыми оранжевыми глазами:
– Отдай, что не твое. Отдай, что взял, тогда живым будешь.
Человек заелозил в листвяной подстилке, грудью, руками, животом прикрывая добычу.
– Да что ты сам-то – пустяк, сдохнешь и не заметит никто, – задумчиво продолжал филин. – А вот семья твоя… Старшего сына на войне убить успеют, младший в пьяной поножовщине погибнет, дочка, что на сносях, скинет мертвенького и сама вслед за ним уйдет, а жена от горя ума лишится и заживо сгниет…
Мужик корчился, как раздавленный червяк.
– А ну пошел вон отсюда! – гаркнул филин, щелкая клювом и расправляя крылья.
Бросив все, лязгая зубами и завывая от ужаса, человек на четвереньках дополз до тропы, там вскочил на ноги и, прикрывая голову руками, побежал прочь.
* * *Узкая девичья кровать застелена пикейным покрывалом. Икона с лампадкой, без всяческих украшений в углу. Лавка и маленький столик у окна, под лавкой – корзины с клубками, пучками мулине, начатым рукодельем. На столике – простая вазочка на крахмальной салфетке, в ней три полевых цветка – белый, лиловый, голубой.
– Оля!
– Кашпарек! – девушка отложила пяльцы и снизу вверх взглянула на юношу. – Что-то случилось? Ты со мной уже с полгода словом не перемолвился…
– Корней умирает. Ты должна теперь пойти к нему.
– Надо сменить Акулину? – Оля поднялась со скамьи, поправила и без того аккуратный воротник платья. – Она послала тебя за мной? Что ж, я готова. Она сказала, что нужно взять – простыни, пеленки, может быть, уксус?
– Ничего не надо. Там все есть. И Акулина не посылала меня. Я сам видел: напоследок ему нужно говорить. И я решил: ты будешь сидеть рядом и слушать.
– Но почему я?! – Оля удивленно подняла брови. – Я ж с ним и не зналась почти. Акулина и Филимон…
– Акулина и Филимон сами старые и детей у них нет. Он хочет так рассказать, чтобы вперед передать. Конечно, по-хорошему Атя и Ботя должны быть, он их с рождения воспитывал, то их право и место… Но что ж поделать, если они в отъезде? Прочие – малы для таких дел. Придется тебе.
– Но почему ж не ты сам, Кашпарек?
– Я на такое не пригоден. Ты прикидываешься или вправду не понимаешь? – юноша сплел пальцы и вывернул ладони наружу. – Я же Кашпарек, по-русски Петрушка – лицедей без имени и судьбы. И у меня, как и у всех актеров и их кукол, нет души. Ты ведь знаешь об этом?
– Да, – ответила девушка, опустив взгляд.
– Ну вот, – деловито кивнул Кашпарек. – А Корнею сейчас непременно нужно, чтоб рядом настоящая, живая, хоть бы и пустенькая душа была. Так ты идешь?
– Иду.
Аккуратно положила пяльцы на стол – и не заметила, как они соскользнули, сдвинув скатерть и стронув с места вазочку, разом нарушив тихий затаившийся уют.
– Ты, девонька, мне бы водицы… А снадобьев не надо, ни к чему они, только задержат. Я и так тут подзадержался – торопиться надо, она ведь меня там ждет, Липушка-то…
Поверишь, я Липушкой-то в глаза так ее и не назвал… ни единого раза. И то сказать, кто она и кто я. Да нет, не в знахарстве только дело. Хотя и тут… Все ж они, разорители-то безбожные – все, кто помоложе, ее руками приняты! Кто захворает, хоть одному помочь отказывалась? Эх! Что она ведала, никто не знал. И нынче уж… Да я ведь не про то. Постой, дай расскажу. А то как уйдем, так и сгинем. Память-то… Да не болит, не болит уж ничего. Ты слушай.
Она, Липа, дворянского сословия будет. Олимпиада Платоновна Куняева, вот оно как. Дворянская сирота. Батюшка, сказывала, принял смерть на Кавказе от чеченов, а она, стало быть, в приюте выросла, а потом выучилась на повитуху. Ей бы докторскому делу учиться… ох, как хотела… однако же вот постановлено, чтобы женский пол к наукам не допущать, а то бы доктор вышел знатный. Ее и так по Москве-то знали. В самые что ни на есть большие дома звали наперебой. Это уж она потом мне говорила… когда судьба нас с нею свела… А как такое случилось – сейчас…
Сам-то я из Тверской губернии, государственные мы. Еще мальцом отдали московскому скобарю в ученье, да не прижился я у хозяина, сбег. Головы не было на плечах, вот и сбег. Тоска брала по деревне, по воле… а до деревни-то не добрался, так и осел на Хитровке. Вся беда от окаянного зелья, уж сколько мне Липа говорила, а и до старости не опомнился.