Ольга Шумяцкая - Ида Верде, которой нет
Она же думала о другом.
— А что с той съемкой, которую вы сделали на раскопках? — спросила она.
Он помолчал.
Показать пленку? Чтобы она увидела, как следит камера за ее лицом, как ловит малейшие колебания тела, как любуется закинутыми за голову тонкими руками и линией нежной шеи? Ведь он сам тогда, отодвинув в сторону оператора, встал за киноаппарат.
— Съемка хорошая, — неопределенно сказал он. — Она в архиве сейчас. Как-нибудь я вам покажу. Так придете на занятия?
Она кивнула и, встав, протянула ему холодную ладонь.
Он дотронулся до пальцев.
Словно обжегшись, они одновременно отдернули руки друг от друга.
Глава девятая
Сумасшедшее шоу
Всем знакомым и некоторым незнакомым — наугад по адресной книге — Пальмин разослал приглашения на «Чарльстон». В приглашениях просмотр с последующим представлением значился как «фильмовый концерт с кусающимися часами, битвой пельменей и еженедельным обзором Вселенной».
Премьеру Пальмин решил провести в только что открытом клубе архитекторов — любопытном сооружении, недавно отстроенном по эскизу знаменитого Родченко кем-то из молодых архитекторов-функционалистов. Новое московское чудо: пять стеклянных коробок с металлическими гранями, поставленных одна на другую. Москвичи тут же дали дому прозвище «Стеклянный чемодан».
Народу в «Чемодане» собралось немало.
С устройством вечеринки Дмитрий Дмитрич совершенно, как он выражался, запыхался. Помощников не терпел, а сам начинал все путать и плутать, как только из мира фантазии перебирался в мир реальный. Специально сочиненные им икорные закуски в виде маленьких часиков были напрочь испорчены нерадивым поваром. Для задуманного парада коктейлей не хватало как минимум двух сотен фужеров, к тому же «служитель алкогольной музы», присланный соседним питейным заведением, оказался крайне нерасторопным и больше болтал языком о «сочинении коньяк-романов и шампань-новелл», чем разливал.
Пальмину виделась одна картина, а получилось… то, что получилось.
Он готов был расстроиться.
Мало веры было и в киномеханика, который после пробного просмотра воспылал личной ненавистью к фильму и что-то гнусавил про неправильную перфорацию пленки.
Рунич еще не появлялся.
Лозинский мелькнул на лестнице первого этажа — той самой лестнице Родченко-Лисицкого, которая обрывалась на семнадцатой ступеньке посреди залы, никуда не ведя, — и исчез.
Примчались после спектакля знакомые актеры кукольного театра и развернули «шоу официантов»: трое превратились в кукловодов, и коктейли полетели к гостям из рук танцующих и поющих марионеток, а две девицы украсили себя горжетками из живых кошек, чем тоже умножили кутерьму.
Лозинский покрутился в толпе и уехал.
Ну не чувствовал он себя здесь своим. Ну не понимал, где пышет глупость, а где искрится оригинальность. Слишком все лукаво для него. В этой компании он как будто терял слух и уже не был уверен в своем вестибулярном аппарате. И потом — он очень не любил кошек. Их пристальный взгляд. Если поблизости оказывалась кошка, она умудрялась в самый неожиданный момент прыгнуть к нему на плечо или колени и замирала, прижавшись дурной инопланетной плотью.
— Гадость! — пробормотал Лозинский, криво улыбнувшись актерке-официантке.
Открылись двери залы — гости двинулись туда, а Лозинский прошмыгнул к выходу. В конце концов, к фильме он имеет опосредованное отношение.
Рунич вошел, когда в зале погасили свет.
Смешно сказать: до этого момента он бывал в фильмовой зале лишь однажды. И, помнится, вышел, сопереживая врачу, обслуживающему актеров: те все время падали, весь хлам мирской от колонн до утюгов, кастрюль, тортов валился на них, и вкупе это являло странный вид бокса с неодушевленными предметами. Безумное спортсменство. В мелодрамах джентльмены валились наземь, на колени, а дамы обвивали стулья на манер гниющей болотной травы.
Рунич прошел вдоль стены к экрану и, заметив небольшую нишу в стене, шагнул в нее. Здесь, пожалуй, удобно: виден и экран, и лица. Лица зрителей в неверном освещении экрана теряли объем, казались масками, на которых зависало то одно, то другое выражение. Недоумение. Прищур недоверия. Улыбка удивления. Гримасы, не соединенные единым чувством.
Жемчужно-серый окрас экрана Руничу нравился. В абрисе некоторых кадров — далеко не всех, далеко не всех — он признавал гениальность, разглядеть которую, впрочем, доступно лишь тем, чей взгляд поистине свободен. Струящийся по грустной улице циферблат — необыкновенное зрелище. То, что не может существовать в материальном мире. Фонарь на тротуаре, казавшийся в декорациях грязной палкой, завистливо склоняет стеклянную голову к цифре «три» на животе часов, и тройка стекает в помойную щель. И наконец во весь экран — ботинки, к подошве которых подкатывает волна Времени.
— Браво! — раздался в зале одинокий вскрик. Как выдох.
— Браво? — с вопросительной интонацией переспросил кто-то с первого ряда.
— Но это не кино, господа! — отозвался баритон из середины залы.
— А для вас только парижский жанр кино! — хмыкнул скользкий голосок из задних рядов.
В зале оживленно заверещали:
— Давайте смотреть покадрово! Пусть дирижер кинопроекционной делает паузы!
— Ступайте миловаться с дирижером в залу филармонии! Здесь фильмовая зала, и изображение должно двигаться поступательно. И где, позвольте, сюжет?! Пусть художники рисуют картины, а фильмоделы снимают на пленку людей!
— Да где вы видели в этом городе людей! Тени, забытые мраком! Мясо, залитое лаком! — Юноша из первого ряда лез на сцену, размахивая белым платком. Двое других тащили его обратно.
— Булки, набитые маком! Вопли, запитые таком! — разошлась некая матрона.
Скандал легко, с полоборота завелся, взлетел над зрительной залой и весело, как стая весенних птиц, носился из угла в угол.
На экране рысь прыгнула через горящий циферблат почти незамеченной.
Из проекционной будки потянуло запахом гари, и в залу через окошко в стене повалил дымок. Изображение на экране прогнулось внутрь и съежилось.
— Дырка в космосе! Дыра, которая съест нас всех! — визжала матрона.
— Пожар, господа! Пожар! — басили мужские голоса.
Хлопнула пробка от шампанского. Фонтан брызг взметнулся над головами.
На белом экране расплывались обугленные круги.
Зрители, кто хохоча, кто ругаясь, рвались к выходу.
Рунич искал глазами Пальмина. Тот помогал девушкам перескакивать через кресла: подавал руку, подхватывал, меланхолично улыбался и, кажется, совсем не был расстроен.