Сидони-Габриель Колетт - Дом Клодины
– Когда выйдешь замуж, будешь набрасывать его на плечи после бала. Что может быть более удобным и к тому же не выходящим из моды… Твой отец привёз его из африканского похода вместе с плащом спаги.
Плащ спаги из красного тонкого драпа был завёрнут в старую простыню и дремал себе в шкафу, с вложенными в него разрезанной на четыре части сигарой и пенковой обкуренной трубкой – «против моли». Но то ли моль стала нечувствительна к запаху курева, то ли нагар трубки утратил своё инсектицидное свойство, только во время одного из переворотов домашнего значения (имя которым – большая уборка), ломающих тряпично-бумажно-верёвочный порядок шкафов, как реки ломают лёд, мама, развернув плащ спаги, жалобно вскрикнула:
– Съеден!
Словно к столу людоедов, сбежалась семья взглянуть на плащ со множеством дырок, таких круглых, будто по нему стреляли мелкой дробью.
– Съеден! – всё повторяла мама. – А рыжая лиса рядом не тронута.
– Ну, съеден! – спокойно проговорил отец. – Съеден так съеден.
Мама выпрямилась перед ним, подобно фурии экономии.
– Быстро же ты смиряешься!
– О да, я уже привык.
– Мужчины…
– Знаю. На что он тебе был, этот плащ?
С мамы мигом слетела её самоуверенность, и она заегозила, как кошка, которой наливают молока в бутылку с узким горлышком.
– Ну… я его хранила! Вот уже пятнадцать лет он завернут всё в ту же простыню. Дважды в год я его разворачивала, встряхивала и снова складывала…
– Одной заботой меньше. Можешь все свои силы сосредоточить на зелёном пледе в голубую и жёлтую клетку, которым членам твоей семьи запрещено пользоваться, поскольку они имеют право лишь на красный плед в белую клетку.
– Зелёным пледом я укутываю ноги Малышки, когда она больна.
– Неправда.
– Как это? Кому ты это говоришь?
– Неправда, потому как она никогда не болеет. Мамина рука тут же легла мне на голову, словно на меня вот-вот должен был свалиться кирпич.
– Не переводи разговор на другое. Что мне делать с потраченным молью плащом? Он такой большой! Метров пять будет!
– Бог мой, душенька, если он причиняет тебе столько хлопот, сложи его, заверни в саван и убери в шкаф, словно ничего не произошло!
Кровь прилила к свежим маминым щёчкам.
– Как ты можешь! Теперь другое дело. Я не смогу. Здесь затронут вопрос…
– Тогда, дружок, дай-ка его мне. Я кое-что придумал.
– Что ты собираешься делать?
– Не спрашивай. Я знаю.
Мама вручила ему плащ со всей своей доверчивостью, сквозящей в её взгляде. Такое уже бывало: не заявлял ли отец, что ему известен секрет изготовления шоколадной карамели, или способ наполовину сократить потребность в пробках во время разлива бордо по бутылкам, или метод расправы с медведками, одолевшими наш салат-латук? Пусть плохо закупоренное вино скисало за полгода, а изготовление карамели приводило к кристаллизации в сиропе халата и к пожару, уничтожавшему метр паркета, пусть гибель салата, обработанного загадочной кислотой, предшествовала гибели медведок – это не означало, что отец ошибся…
Мама вручила отцу плащ спаги, он набросил его на плечо и быстро заковылял с ним в своё логово, именуемое также библиотекой. Я отправилась вслед за ним: его передвижение по лестнице напоминало вороний скок, он подтягивал себя со ступеньки на ступеньку. В библиотеке он сел, приказал подать ему линейку, клей, большие ножницы, циркуль, кнопки, отправил меня восвояси и закрылся на ключ.
– Пойди взгляни, что он делает, – просила мама. Но нам пришлось до вечера оставаться в неведении. Наконец до нас донёсся громкий отцовский зов.
– Ну как, получилось? – спросила, входя, мама.
– Смотри!
Торжествуя, он держал на ладони всё, что осталось от плаща спаги: слоёную, как пирог, размером с розу, с зубчиками по краям восхитительную перочистку.
ДРУГ
В тот день, когда сгорело здание Комической оперы, мой старший брат вместе со своим лучшим другом, тоже студентом, решили заблаговременно купить билеты на спектакль. Однако другие меломаны, такие же бедные и также привыкшие к местам по три франка, опередили их. И вот, час спустя, когда друзья разочарованно ужинали на террасе небольшого ресторанчика, в двухстах метрах от них загорелась Комическая опера. Перед тем как расстаться – одному нужно было зайти на телеграф, а другому – домой, – они отменялись рукопожатием и взглянули друг на друга с тем замешательством и неловкостью, под которыми юные прячут свои чистые чувства. Ни один не завёл речь ни о случае-провидце, ни о таинственной покровительственной длани над их головами. А на летние каникулы Морис – пусть он будет Морисом – на два месяца приехал к нам с моим братом.
Я была тогда довольно взрослой девочкой – почти тринадцать лет.
Безраздельно полагаясь на дружеские чувства, которые испытывал к Морису мой брат, я заочно восхищалась им в течение двух лет, и вот он явился сам. Мне было известно о нём следующее: он учится на юриста – с равным успехом мне можно было сказать, что он «делает стойку» на задних лапах, – как и мой брат, боготворит музыку, усами и остроконечной бородкой походит на баритона Таскина, а его богатые родители занимаются оптовой торговлей химическими веществами и меньше пятидесяти тысяч в год не зарабатывают – из последнего ясно, что речь идёт о давно минувших временах.
Увидев его, мама тотчас вскричала, что он «в тысячу раз» лучше своих фотографий и всего, что о нём говорил брат в течение двух лет: стройный, с бархатистым взором, красивыми руками, словно подпалёнными на огне усиками и обходительностью маменькина сынка. Я не проронила ни звука именно потому, что разделяла мамин энтузиазм.
Он был в голубом костюме, в панаме с полосатым бантом и с подарками для меня: конфетами, разноцветными – гранатовыми, старинного золота, ядовито-зелёными – собачками на шёлковой нитке, которых назойливая мода насаждала повсюду – этакие рентентены[54] того времени, – и небольшим портмоне из турецкого плюша. Но что стоили подарки в сравнении с мелкими кражами? Я подбирала всё, что попадало в мои лапки сентиментальной сороки-воровки: независимые иллюстрированные газеты, сигареты с Востока, леденцы от кашля, обгрызенный карандаш, а больше всего – пустые спичечные коробки с изображением актрис, которых я скоро знала наперечёт и безошибочно называла: Тео, Сибил Сандерсон, Ван Зандт… Они принадлежали к какой-то неведомой мне чудесной расе, представительницам которой от природы полагались огромные глаза, чёрные-пречёрные ресницы, завитые и уложенные валиком надо лбом волосы и кусок тюля на одном плече при обнажённом другом плече… Слыша их имена, небрежно произносимые Морисом, я объединила их в гарем, над которым была простёрта его апатичная власть, и вечерами, перед тем как лечь спать, примеривала мамину вуаль на одно плечо. Целую неделю я была колючей, ревнивой, то бледной, то пунцовой, словом, влюблённой.