Дагмар Эдквист - Гости Анжелы Тересы
— Возможно, что и так. Но разве не горько, если тебя лишат возможности изменяться и развиваться только потому, что когда-то ты высказался в таком вот высокопарном духе?
— Ты уверял меня тогда, что тебе свобода необходима, а теперь хочешь уверить меня в обратном.
— А ты педантично выполняешь все свои обещания. Боже, как ты меня сейчас раздражаешь…
Он заглянул в ее темные глаза; она полулежала на постели. Увидел, какой красивой, зрелой женщиной она стала за эти годы: исчезла ее неуверенность, угловатость, характерные для девушки, но остались длинные, стройные линии и изящно закругленные изгибы. Теперь она была в расцвете своих жизненных сил: счастливо сознающей свою телесность, счастливо сознающей свою духовность. Она жаждала услышать нужные ей слова, те, что могли бы осветить тот смутный, неясный пейзаж, ту дорогу, по которой он и она пытались сейчас пробраться. Она завораживала его, она подходила ему во всех отношениях, и тем не менее, иногда ему все же хотелось сохранить тот сумеречный пейзаж своих чувств, с зыбкими очертаниями и таинственным мерцанием, такой естественный для застенчивой души северянина.
— Ты вынуждаешь меня додумывать до конца то, что продумано лишь наполовину — и как раз тогда, когда я совсем не расположен размышлять, — сказал Давид и кончиками пальцев обвел контур ее плеча и руки. Когда он опустился к желтому шарфику, она поспешно отдернула руку.
— А ты, наоборот, действуешь на меня совсем не так. Когда я одна, мысли у меня тусклые и невыразительные, а как только вижу тебя, то как будто масса колесиков приходит в движение, думать становится легко и интересно. Ты ужасно меня стимулируешь.
— Все зависит от места рождения, — пожал плечами Давид. — Мы у себя в Швеции думаем, что работа мозга это препятствие для эротики. А во Франции она средство эротического наслаждения.
— А у тебя нет француза среди предков? — прошептала она. — И вообще, не воображай, пожалуйста, тебе все равно не избежать разговора о свободе…
— Потом, — протянул Давид и легонько толкнул ставни, так что они обрезали поток света, и он мог просачиваться только несколькими тонкими струйками.
Фены для сушки волос больше не жужжали, голоса умолкли.
— Сейчас у нас в Испании сиеста, сейчас у нас спят, — пробормотал он.
9. Розы и капуста
Давид показывал город. Люсьен Мари легко бежала рядом с ним на своих высоких французских каблуках по крутым улочкам.
Но вернувшись домой, она сбросила туфли и забралась на желтое покрывало. На римской мозаике лежал свет заходящего солнца.
Давид стоял в задумчивости.
— Что ты сейчас собираешься делать? — спросила она.
— Писать письмо.
— Кому?
— Тебе.
— Письмо мне — когда я здесь?
— Да. Ты меня кое о чем спрашивала и потребовала ответа.
— И устный ответ на это дать нельзя?
— Да. Поспи еще одну сиесту, а потом принесут почту.
Но Люсьен Мари покачала головой и поднялась с постели. Она побледнела и на мгновение покачнулась, у нее было ощущение, как будто она только что вышла из самолета.
— Хочу на минутку исчезнуть. Где это?
Давид открыл дверь и показал.
— Через чердак, потом на цементный балкон. В одном углу голубятня с замшелой крышей. Называется эль ваттер.
— А ты говорил, что в испанском нет заимствованных слов.
— Нет, есть еще одно. Пиво называется pale ale, выговаривается палле алле.
— Палле алле и эль ваттере, — повторила Люсьен Мари.
Она ожидала увидеть заведение в стиле деревенской уборной, а нашла опрятный туалет с мозаичным полом. На двери висело воззвание, ей удалось разгадать его с помощью карманного словарика. Посетителей убедительно просили не стирать одежду в унитазе.
Когда она вернулась в комнату, Давид был настолько погружен в свое занятие, что даже не слышал, как дверь отворилась. Она улыбнулась и опять осторожно прикрыла ее за собой. Давид писал быстро, сосредоточенно, как будто под неслышную для других диктовку.
«…Не приколачивай меня к себе, как гвоздями, так, по-моему, написал я тебе в тот раз. Нет, забудь эти мои слова, Люсьен Мари. Останься со мной! Опасность для меня вовсе не в том, что мы будем с тобой соединены. Наоборот. Вся жизнь — это само движение, сама подвижность, она насильно двигает нас сразу в нескольких направлениях. Если, конечно, мы сами активно ей не сопротивляемся.
Почему же ты не понимал этого раньше? — спрашиваешь ты меня теперь.
Любимая! Я думал, для того, чтобы писать — чтобы жить так, чтобы я мог писать — главным условием является свобода, та самая безответственная свобода, исключительные, особые условия жизни всякого художника.
А возможна ли вообще такая свобода? Я лично больше в это не верю. Для меня, по крайней мере, малейшая попытка всерьез ее осуществить лишь еще на один шаг приближает меня к моей гибели, гибели эгоиста, до того уже засохшего, что от меня остается один только жалкий шуршащий прах.
Лучше ты рассматривай меня просто как старый, сухой кактус с повернутыми вовнутрь колючками!
Хочу сознаться: мое одиночество с тех пор, как Эстрид вырвалась от меня на свободу, а ты за мной последовать отказалась, подействовало на меня, как лекарство. Оно внушало мне страх, но одновременно дарило опьянение. Весь мир отодвинулся назад, как это бывает, когда смотришь в перевернутый бинокль. Окружающие меня люди стали крошечными, как обитатели муравейника. Только я сам еще оставался размером с человека — кишевшие вокруг меня муравьи нимало меня не интересовали. Все мое интеллектуальное любопытство было обращено теперь вовнутрь, в глубь самого себя. Это было интересно, но в то же время немного противно — как если бы ежедневно с помощью рентгена наблюдать за процессом своего собственного пищеварения.
Поэтому постепенно это тоже мне надоело и стало казаться скучным и никчемным: зеркало Нарцисса помутнело. Отражение в нем оказалось не в фокусе, потеряло резкость и исчезло.
Люсьен Мари, не замечала ли ты, как наше «я» тускнеет, слепнет и теряет свое лицо, если у него нет какого-нибудь «ты», держащего перед ним зеркало, по сути дела являющегося этим самым зеркалом?
Есть, вероятно, люди, кому угодно готовые разрешить играть роль подобного «я»: артистическая публика, например, вообще те, кто и помыслить не может своего существования без зрителей.
А я артист никудышный, мне публику подавай самую что ни на есть изысканную, мне нужно совершенно особое «ты» одна-единственная, моя любимая и самая близкая. Ты.