Александр Дюма - Голубка
Боль вывела меня из забытья, но от этой же боли я снова потерял сознание.
Не знаю, кто привез меня к г-же де Вентадур, но очнулся я на превосходной постели, хотя и устроенной в подвале. Около меня был монастырский лекарь, а в проходе за кроватью стоял какой-то человек; увидев, что я очнулся, он прошептал: «Не называйте себя».
С Вами было связано мое последнее воспоминание, и первая моя мысль тоже была о Вас. Я оглядывался и искал Вас среди окружавших меня людей, но видел лишь незнакомые лица; у одного из них были закатаны рукава, а руки испачканы кровью. Это и был монастырский лекарь, только что сделавший мне перевязку.
Я снова закрыл глаза.
В ту самую ночь Вы приходили в монастырь, но из страха перед кардиналом Вам солгали, сказав, что меня никто не видел.
Так Вы не узнали о том, что я жив, так я не узнал о Вашем приходе. Мы были совсем рядом, невидимые друг другу.
Следующих двух недель я не помню. Это не было выздоровлением, это была остановка на краю могилы.
Наконец молодость и сила характера победили. Когда по моему слабому и воспаленному телу разлилась свежесть, лекарь объявил, что я спасен.
Но на каких условиях! Я должен молчать, мне нельзя подниматься с постели и связываться с внешним миром, то есть я выживу только при условии, что не буду жить месяц или полтора.
За это время состоялся суд над маршалом-герцогом, и он был казнен. Эта суровая расправа удвоила страх приютивших меня бедняжек-сестер.
Без сомнения, если бы только стало известно, что я остался в живых, со мной поступили бы не лучше, чем с г-ном де Монморанси. Разве не был он в свойстве с Марией Медичи?
Считалось, что я мертв, и все, кто был в этом заинтересован, распространяли слух о моей смерти.
Через два месяца я смог встать. До тех пор я не покидал подземелий монастыря; теперь для моего выздоровления необходим был свежий воздух. Стоял уже ноябрь, но теплая зима Лангедока позволяла совершать ночные прогулки, и мне разрешили по ночам выходить в монастырский сад.
Вместе с мыслями, с ощущениями (не могу сказать, что вместе с силами: я был еще до того слаб, что не мог подниматься и спускаться по лестницам) вернулась и вся моя любовь к Вам, до сих пор находившаяся в смертельном оцепенении: только о Вас я говорил, только к Вам стремился.
Как только я оказался в силах держать перо, я попросил разрешения написать Вам; мне дали все необходимое. Гонец повез письмо у меня на глазах, но, так как письмо могло выдать меня (а то обстоятельство, что я жив, для г-жи де Вентадур означало тяжелые последствия: преследование, тюрьму и, может быть, смерть), гонец оставался поблизости в течение двенадцати или пятнадцати дней и вернулся с известием, что отец увез Вас в Париж. Письмо, по его словам, он вручил самой преданной, на его взгляд, из служанок.
С тех пор я немного успокоился: Ваша любовь сулила мне скорый ответ.
Месяц прошел в ожидании письма; каждый ушедший день разрушал мою веру в Вас, уносил с собой еще один клочок надежды.
Со дня сражения при Кастельнодари прошло три месяца. Мне хотелось узнать о событиях, касавшихся меня. Я был ранен в самом начале развязанного мною самим боя и не знал его исхода. Мне не решались сообщать об этом, и я пригрозил, что сам добуду сведения.
Тогда мне рассказали все: о поражении, о бегстве Гастона четвертым, как он говорил, и его примирении с врагами, о суде над г-ном де Монморанси и его казни, о конфискации моего имущества и о лишении меня всех прав состояния.
Эти известия я принял более мужественно, чем ожидали. Конечно, смерть несчастного маршала была для меня жестоким ударом. Но, после смерти г-на де Марийяка, г-н де Монморанси и я готовы были разделить ту же участь.
Что касается утраты титулов, званий и имущества, то эту новость я встретил презрительной улыбкой. Люди могли отнять у меня то, что дается ими же, но они вынуждены были оставить мне то, что дано было Богом, — Вашу любовь.
С этой минуты только она стала моей единственной надеждой. Одна звезда сияла для меня на небе будущего, таком же темном, каким светлым был небосвод прошлого.
Посланный не нашел Вас — я решил сам стать своим гонцом. Не получив Вашего ответа, я решил сам отправиться за ним.
Покинуть монастырь было не таким уж легким делом. За мной следили, опасаясь, что меня могут увидеть, могут узнать. Я стал говорить не о том, что покину обитель, но о том, что уеду из Франции.
Для настоятельницы это мое намерение было самым желаемым из всех возможных.
Я должен был ехать в Нарбон, где рыбаки возьмут меня на борт. Путь от монастыря до Нарбона я проделаю в монашеском платье, в карете и с упряжкой, принадлежащей настоятельнице.
Впрочем, все были настолько уверены в моей смерти, что у меня не было никакой вероятности быть узнанным в этих краях, где я был впервые.
Добрая настоятельница раскрыла передо мной свои сундуки, но я, поблагодарив ее, отказался: когда я был ранен, при мне было около двухсот луидоров, они остались в моем кошельке, к тому же у меня было на десять тысяч ливров колец и застежек с бриллиантами.
Вы были богаты, разве нужно было быть богатым мне?
В начале января я покинул монастырь, исполненный признательности за оказанное мне там гостеприимство.
Увы, я еще не знал, что оно так дорого обойдется мне.
До Нарбона оставалось двадцать восемь льё. Я был еще так слаб, что приходилось двигаться короткими переходами. Впрочем, я старался казаться еще слабее, чтобы никто не догадался о моих намерениях.
В первый раз мы ночевали в Виллепинте, во второй — в Барбера, на третий день приехали в Нарбон, а на следующий день меня должны были переправить в Марсель. Я выдавал себя за чахоточного прелата, которому предписано жить в Йере или Ницце.
Отдохнув один день в Нарбоне, я отправился дальше. Ветер был попутным, и через двое суток я высадился в Марселе.
Заплатив перевозчикам, отпустив сопровождающих меня двух слуг настоятельницы, я обрел полную свободу.
Я сразу же нанял карету, чтобы доехать до Авиньона, и лодку, чтобы подняться по Роне от Авиньона до Баланса.
Меня выдавала военная выправка, и пришлось переодеться в форму гвардейца кардинала: никто не решился бы остановить меня в этой одежде.