Луиза Мишель - Нищета. Часть первая
Укоры совести усугублялись сожалением, что я тебя не оценила. Когда я поняла, что ты потерян и для меня, и для людей, и все это из-за моей ошибки, я почувствовала тяжесть своей вины. И в довершение пытки я увидела в истинном свете твою благородную душу, твое отзывчивое, чуткое сердце… Я поняла, кем бы ты мог стать, если б я любила тебя и помогала идти по избранному тобою пути. Вот тогда-то, Гюстав, я тебя полюбила…»
Маркиз громко застонал.
— Только этого еще недоставало! Она полюбила меня!.. Но дальше! Ведь я все равно связан и не в силах порвать свои путы…
Он стал читать далее.
«Уразумев, сколь многое я похоронила вместе со счастьем, я бы покончила с собой, если бы не сознавала, что должна жить для нашего ребенка и для того, чтобы загладить свою вину. Часто я вставала по ночам, убегала в нежилую половину замка и, вся в слезах, горячо молилась, взывала к тебе. Твой образ жил в моем сердце, и много раз опускалась я на колени перед твоим портретом, вымаливая прощение.
Вот в каком состоянии я была, когда пришло письмо от Матье, извещавшее о твоей тяжелой болезни. Не теряя ни минуты, не посоветовавшись с отцом из боязни, что он воспрепятствует моей поездке, я поспешила в Венецию, где нашла тебя при смерти… Я ухаживала за тобою как могла, проводила целые ночи у твоей постели, ловя твои слова, предупреждая твои малейшие желания. Ты не сознавал этого и в бреду, позабыв ненависть, осыпал меня нежными ласками: мне казалось, что ты простил меня… Но это было иллюзией, она длилась недолго. Придя в себя, ты все вспомнил и проклял меня… проклял и прогнал.
Я бродила по незнакомому городу, где у меня не было никого; сидела на берегу моря и, слушая шум прибоя, устремив взор в безбрежную даль, мечтала, чтобы волны стали саваном для меня и моего малютки, как и для многих других несчастных, нашедших успокоение в морской пучине. Увы! Я не могла, не должна была умирать. Чтобы искупить свой грех, надо было жить в вечной душевной агонии, которую называют угрызениями совести.
На утро после той ночи, полной тоски и невыразимых страданий, Матье нашел меня и отвез в гостиницу, где и появился на свет наш сын. Бедный ребенок! Еще до купели он был окрещен горючими слезами матери. Я взяла его на руки, прижала к сердцу и громко позвала тебя: „Гюстав, это твое дитя!“ О, если б ты пришел, то увидел бы, что я не лгу, ты поверил бы и, даже не будучи в силах простить, признал бы ребенка своим».
Маркиз закрыл глаза рукой.
— Мое дитя! Мое дитя! — воскликнул он. — Я ни разу не обнял его… Слепой гнев и ненависть заглушили во мне голос крови. Проклятие падает на голову того, кто проклинает… Я проклят! Я выгнал своего сына!.. Ему пришлось умереть вдали от матери… О, как это ужасно! Валентина! Валентина!
Он снова стал читать:
«Да, я убила в тебе веру, разбила твое счастье и признаю это. Я лишила твою душу крыльев, возносивших ее над обыденностью; я помешала тебе стать выдающейся личностью, одним из благодетелей человечества. Но сколько я выстрадала сама! Ведь каждое из добрых дел, не завершенных тобою из-за меня, было каплей яда, отравлявшего мое сердце. Воспоминания об обитателях Сен-Бернара не давали мне покоя, мои глаза не просыхали от слез. И, наконец, нашего ребенка, когда-то столь желанного, столь долгожданного, нашего Эмиля[126], которого я собиралась сама выкормить, а ты — обучить, пришлось отдать в чужие руки… А ведь строилось столько планов, как его воспитать!..
Мужчины никогда не поймут, что значит для матери ее дитя и до чего она привязана к нему всеми фибрами своей души! Если бы они понимали это, то как бы мы ни были виноваты перед ними, они не обрекали бы нас на разлуку с малютками, которые нам дороже собственной жизни.
Кем был для меня твой сын? Это был ты, не знающий о моем проступке, любящий меня, а не осуждающий. В нем воплотились и мои, и твои предки; два древних рода объединились, чтобы возродиться в этом крохотном существе с розовыми щечками; обнимавшими меня ручонками за шею, когда я баюкала его.
И вот мне пришлось расстаться с ребенком, привезенным мною из Италии в Рош-Брюн, с ребенком, чья любовь казалась мне прощением, ниспосланным свыше. Ты не выносил его… Как трудно было мне принести эту жертву! Пусть она зачтется мне теперь!
Когда после смерти моего отца ты не захотел больше жить на лоне природы — один ее вид причинял тебе боль, — я последовала за собой в наш иссуарский дом и там, добровольная затворница, скрывая от окружающих твое безумие, стала твоей сиделкой, козлом отпущения. Ты вымещал на мне злобу во время припадков; промежутки между ними были кратковременным отдыхом на моем крестном пути.
Гюстав! Я много страдала, и страдала по заслугам.
Я вовсе не считаю, что это дает мне право на снисхождение. Речь идет не обо мне, Гюстав! Наш сын не умер; я выдумала это, чтобы иметь возможность снова взять его в наш дом, не вызывая у тебя подозрении.
Я сама воспитала сына, посвятив ему все свободные минуты, когда не была занята уходом за тобой, он достоин тебя; он будет тебе утешением за грех, совершенный его матерью. Он думает, что лишь из-за своего душевного недуга ты до сих пор не признал его. Он любит и почитает тебя. Это — Гаспар, ты уже угадал, не правда ли? Скажи одно слово, и он упадет к твоим ногам.
Гюстав, милосердие — источник радости, и твое сердце способно это понять лучше, чем сердце любого другого человека. Но я взываю не столько к твоему милосердию, сколько к справедливости. Я не прошу тебя простить жену-изменницу; но прости мать, припавшую к твоим стопам и на краю могилы умоляющую тебя не отталкивать нашего ребенка.
Я должна умереть, ибо небесное правосудие требует жертвы. Мадозе (из-за его козней я принуждена покончить с собой) — лишь орудие десницы божией. Пусть этот человек, намеревавшийся опозорить меня в глазах сына, явится на свидание, которое я назначила ему в Рош-Брюне на восемь часов, пусть увидит меня мертвой, одетой в саван, и раскается. Прости его, и пусть Гаспар никогда не узнает, что кто-то оскорбил его мать.
Такова моя последняя воля.
Прощай же, Гюстав! Я знаю тебя: ты не станешь питать ненависть к умершей. Ты уже простил и, быть может, даже оплакиваешь меня. Друг мой, я не могу больше жить. Утешься, все — к лучшему.
Если в твоем сердце сохранилась хоть крупица той любви, которую я не сумела оценить (о, как потом она осчастливила бы меня); если ты хочешь, чтобы моя душа была спокойна, загладь последствия моей ошибки, выкупи любой ценой Сен-Бернар и примись вместе с сыном за прерванное благое дело. Пусть мой прах покоится на деревенском кладбище вблизи от вас, пусть меня баюкает мелодия труда. Пусть, прощенная, я найду вечный покой там, где мне предстояло жить и радоваться исполненному долгу…