Евгений Салиас - Владимирские Мономахи
Приглашения в Муром, в губернский город, к разным соседям и даже к некоторым знакомым в Москву были уже разосланы. За последние дни в саду, перед домом, на улице и на базарной площади расставлены были смоляные бочки и готовились разные потешные огни. На площадке перед домом и коллегией строились столы с лавками для угощения заводских крестьян.
В доме тоже шла суета и возня. Старший Басанов переселился в верхние комнаты, конечно, с согласия брата. Решил это перемещение как бы глас народа. Оно казалось необходимым. С тех пор, что Высокса существовала, всякий привык, чтобы руководитель судеб ее жил в верхних комнатах.
Одновременно младший Басанов переселился в центральные комнаты с балконом, где за последние годы проживала Касаткина. Сама же она в первый раз переходила в правое крыло дома, но, конечно, на время, так как собиралась уезжать в собственное имение.
Сусанна Юрьевна была крайне грустна. На нее напала какая-то беспричинная тоска. Она не жалела, что приходится уезжать с Высоксы, где прошла половина ее жизни. Вместе с тем, жалея Гончего, она надеялась, что он в новом имении найдет себе занятие и утешится постепенно…
А напавшая тоска не умалялась, несмотря ни на какие размышления.
И тоска оказалась предчувствием.
Однажды среди Высоксы поднялась такая сумятица, как если бы случилось землетрясение. Всё поднялось на ноги не днем, а около полуночи, и всё бросилось на улицу к базарной площади.
— Пожар! Пожар! Горит! — раздавались крики.
Действительно, в Высоксе было светло, как днем. Огромное и высокое пламя среди полного затишья ночи высоко поднималось столпом, разрастаясь в громадные черные клубы дыма, тихо и плавно уходящие в поднебесье.
Когда толпы рабочих и дворня из дома сбежались на самое место пожара, то крики усилились, сумятица удвоилась. Все восклицали почти одно и то же:
— Гончий! Онисим Абрамыч!
— Да сам-то?… Сам! Где? У барышни или… тут?…
Пылал, очевидно уже давно загоревшись среди ночи, маленький домик, нанятый бывшим управителем, но находился ли в нем сам хозяин, никто не знал.
Бросившиеся в барский дом доложить и справиться прибежали обратно с криком:
— Там! Там! В огне!
Через несколько минут явились на пожар и оба молодые барина и за ними куча приживальщиков, все спросонья, перепуганные и полуодетые…
— Тушить! — вскрикнул Аркадий с ужасом.
— Попал пальцем в небо! — отозвался Олимпий.
— Где же тушить? — прибавил кто-то. — Да и нечего. Уже одни головни сейчас будут…
— Спасибо, ветру нет. А то прощай вся слобода.
— А и чтой-то, братцы, как смолой оттудова несет. Чисто бочки потешные полыхают.
В то же мгновенье раздались отчаянные вопли… Женская фигура вся в белом, пробившись сквозь толпу, подбежала к самому пожару, стала, взмахнув руками над головой, и снова бросилась еще ближе к огню, чуть не к языкам зияющего пламени…
— Держи. Держите… Барышня! Тетушка! — вскрикнули разом оба Басанова и толпа.
Четверо человек кинулись к Сусанне Юрьевне, схватили ее и силой повлекли назад… Отчаянные и дикие вопли огласили всю улицу… Но затем, уводимая силой от огня, она вдруг осунулась и повисла на руках людей, как мертвая.
Олимпий распорядился тотчас… Барышню без чувств положили на траву и побежали на конюшню скорее запрягать что-нибудь, чтобы отвезти ее в дом.
— Какой страх! Какое несчастье! Кто мог думать? — лепетал Аркадий, не спуская глаз со сверкающего огромного костра. — И бедный Феофан с ним…
— Вестимо несчастие, — отозвался Олимпий и прибавил тише: — но не нам с тобой, братец. Наше дело сторона.
— А уж как смолой несет… Так и отшибает, — ахнул кто-то около Олимпия.
— Полно врать, дурак! — грозно крикнул он.
Толпа все увеличивалась, и скоро вся Высокса была в сборе на базарной площади. Но пожар уже кончился, и была лишь раскаленная груда, ослеплявшая глаза. Появилось наконец несколько бочек с водой, и народ начал пробовать заливать из ведер красную груду, но подойти близко было невозможно от пышащего жара. Платье начинало тлеть… Лицо и руки будто щипало и рвало…
— Обожди! Ништо! Тихо. Далее не пойдет, — сказал появившийся в числе последних Михалис.
И, обратясь к барину Олимпию Дмитриевичу и ко всем тоже, он прибавил:
— Удивительно! С чего бы это? Вот уже и ума приложить нельзя, как он это не выскочил, когда зачалось. А что если Онисим-то Абрамыч в отсутствии?
— Полно уж ты! — тихо, но резко отозвался Олимпий и хотел что-то сказать, но в тот же миг снова раздались крики и рыдания. Сусанна Юрьевна пришла в себя и, поднявшись, сидела на траве.
— Сожгли! Сожгли! — вскрикнула она вдруг…
— Успокойтесь, тетушка… Милая, дорогая… — заговорил Аркадий, опускаясь на колени около нее.
Сусанна Юрьевна рыдала, схватив себя руками за голову и качая головой из стороны в сторону.
— И могилы не будет… и могилы нельзя…
— Найдем его все-таки, тетушка, — утешил ее Аркадий со слезами в голосе.
Но у окружающего их народа тоже заныло на сердце. Слишком ужасно было горе барышни…
И до самой зари просидела Сусанна Юрьевна у пожарища.
Вернувшись в экипаже домой, она, войдя в свои комнаты, будто снова лишилась чувств и пролежала, закрыв глаза и без движения, до самого полудня, но не дышала просто, а тихо стонала.
Ввечеру только удалось народу разрыть головни и уголья и найти два совершенно обуглившихся скелета, а не трупа.
И на другой день были странные похороны двух маленьких почти пустых гробов с костями…
Сусанна Юрьевна не явилась… Она лежала в горячке и в бреду.
XVII
Всеобщая нелюбовь, всеобщее неискреннее, а напускное презрение к Гончему вдруг исчезли. Его поминали и о нем толковали изо дня в день без всякой злобы.
— Сожгли! — повторяла вся Высокса от мала до велика и будто совестилась.
Глас народа — глас Божий! Бессознательное убеждение в чем-либо массы есть непременно истина. Не было положительно ни единого человека на заводах, который бы считал пожар случайностью, несчастным случаем. Но, кроме того, все были убеждены в том, что преступление было дерзко совершено с ведома, если не по приказанию, барина Олимпия Дмитриевича.
А кто был руководитель, если не прямо совершитель преступления? Высокса отгадала и единогласно указала на Михалиса. Некоторые доходили даже до намеков в разговорах.
Михалис ходил угрюмый, чувствовал, что его подозревают, и это озлобляло его. Все, им совершенное, было действительно так искусно подстроено, что он ни минуты не думал о возможности зародиться подозрениям по отношению к его личности.