Елена Арсеньева - Осень на краю
И мысли его вдруг, как за спасением, унеслись в эту невероятную Древнюю Элладу, где море, и солнце, и полуобнаженные, полухмельные, удивительно красивые люди, а может, боги, сошедшие на землю… И никаких тебе войн и страхов, и все бессмертны, и не слышно стрельбы – только крики «Эвойе, Вакх, эвойе!», и почему-то цветут там неведомые огневые цветы, те самые, о которых писал столь любимый отцом Бальмонт:
Будем, как солнце, всегда молодое,
Нежно ласкать огневые цветы.
Счастлив ли? Будь же счастливее вдвое,
Будь воплощеньем внезапной мечты!
Наверное, только в самые последние, предсмертные минуты приходит к человеку такой вот невероятный, такой блаженный бред. А может, это отворяются пред ним те самые врата, в которые он войдет – вот сейчас, вот сейчас войдет…
– Ну нет! – куражась, развел руками Мурзик, переводя синие, лютые глаза то на Настену, то на Шурку. – Как это – рядом вас положить? Не-ет, невозможно сие. Кабы вы были муж да жена, кабы повенчаны были, тогда ладно. А вы-то никто друг другу… Не по-людски это. Не по совести! Грешно!
– Ты! – яростно выкрикнула Настена. – Да кто ты такой, чтобы нас совестить! Ты разве поп? Ты пришел сюда, кровь пролил, и еще прольешь, а туда же, о грехе твердишь…
– Ну, какой же я поп? – с некоторым смущением развел руками Мурзик и смешно махнул «маузером». – Я анархист. Слыхали про таких? Анархия – мать порядка. Среди анархистов нет попов. Нам они и не надобны. Мы одним словом можем узаконить все, что надо. А вот хотите, я вас повенчаю сейчас по-нашему, по-анархистски? А потом, как ты и хотела, в одну могилу. Хотите?
Настена так и рванулась вперед:
– Да! Да!
И упала в ноги Мурзику:
– Сделай так, Христа ради, и тебе зачтется! И воздастся!
– Вот уж верно… За все, надеюсь, ему воздастся… – проскрипел Шурка сухим, неузнаваемым голосом. – Кого ты молишь, Настена, перед кем унижаешься? Он же убийца! У него руки по локоть в крови, а ты перед ним на коленках ползаешь!
Однако Настена словно не слышала: с безумным, молитвенным выражением смотрела снизу вверх на Мурзика, шептала пересохшими от жара надежды губами:
– Повенчай нас! Повенчай!
– Да ты, бабонька, небось на брачную ночь еще надеешься? А? – глумливо подмигнул Мурзик. – Ну уж это тебе навряд ли отломится. Постелюшка ваша будет студеная и сырая, очень сырая. Но ежели желаешь плотских восторгов огрести, я тебе охотно в том пособлю… – И он с тем же глумливым выражением погладил себя по паху: – Оченно я в ентих забавах гораздый парнишка! – Захохотал, видя, как брезгливо отшатнулась Настена. – Зря кочевряжишься. Глядишь, со мной поваляешься, так никого другого и не захочешь!
– Мне ты не надобен, – покачала головой Настена. – Никто мне не надобен! А вот ради него я…
У нее перехватило горло, и запавшие от нечеловеческого волнения глаза обратились на Шурку с таким безумным, истовым, молитвенным восторгом, что он только безнадежно махнул рукой:
– С ума ты сошла, Настена. Сошла с ума…
И опустил голову, отчаянно желая и самому рехнуться. Может, тогда легче будет и умирать, и пройти через ту издевательскую комедию, которую, конечно, не преминет разыграть из их венчания Мурзик, чтобы вдоволь покуражиться над Шуркой Русановым, который бегал-бегал от него, уходил да уходил живой и невредимый, а теперь – нате вам! Преподнесен на тарелочке с золотой каемочкой!
Нет, ну надо же, на какие пакости горазда судьба… И, главное, теперь-то Шурка Мурзику вовсе не опасен. Ладно, прежде, пока жив был Смольников, пока за Мурзиком охотилась и охранка, и сыскная полиция, он мог бояться Шурку как свидетеля, как человека, который знал о нем слишком много опасного и ненужного. Но теперь-то? Теперь-то что?! Теперь вся власть у Мурзика и ему подобных, теперь он мог бы наплевать на сам факт того, что живет где-то на свете незначительный человек по имени Александр Русанов. Но нет, он, как жирный котище, вдоволь наиграется с загнанной мышкой и не отпустит ее до тех пор, пока она не упадет бездыханная. Да и потом, конечно, не сразу успокоится, а еще будет швырять туда-сюда ее безжизненное, жалкое тело.
Но Настена, о Господи! Бедная, безумная Настена! Ей-то зачем восходить на погребальный костер?!
Нет, не понять этого ни одному мужчине на свете… на такое, наверное, только женщины способны… Вот небось и Сашка, глупенькая, такая же со своей неистовой, погибельной страстью к Игорю Вознесенскому!
От воспоминаний о сестре Шурке на миг стало легче. Словно подошла, склонила голову, заглянула в глаза: «Ну что, песик-братик? Страшно тебе? Потерпи, милый, уже недолго осталось! И будет хорошо и тихо…»
Шурка вскинул глаза на Мурзика, растянул в улыбке непослушные губы:
– Ну что? Чего уставился? Венчай, коли взялся, ломай свою комедию…
О, он даже и вообразить не мог, что его ожидает!
Спустя несколько минут они с Настеной стояли посреди двора, на котором собралась самая невообразимая команда, пришедшая с Мурзиком. Матросня – и откуда только в Энске матросы взялись, да еще с такими надписями на ленточках: «Летучий», «Быстрый», «Князь Олег», «Мотор», «Стерегущий»? – солдаты в драных обмотках и прожженных у костра шинелях, еще какие-то люди, одетые с бору по сосенке, как и Мурзик, но в большинстве своем все же в тельняшках под пиджаками и тужурками. Даже под визитками, даже под тулупами! Видимо, тельняшка – своего рода униформа анархистов. Тельняшка была и на долгогривом, бородатом и брюхастом существе, которое изображало попа. Вместо рясы окутали его зеленой бархатной портьерой, содранной внизу, в столовой, кадило изображала лампадка, снятая с киота, но те иконы, которые нашлись в доме, были мигом порублены анархистами в щепы, а для «благословения молодых» Мурзик не придумал ничего лучше… о Господи… как снять в светелке со стены портреты Эвочки и Лидочки. И теперь, стоя перед бочкой, полной доверху дождевой водой, накрытой доской и изображающей аналой («венчание» происходило под открытым небом, во дворе – «чтобы Господь видел все», как патетически выразился Мурзик), Шурка словно бы чувствовал спиной взгляд юной матери, которой он не помнил, которую не приучился любить и у которой просил сейчас мысленно прощения.
Странное у него было ощущение во время этого шутовства! Словно смотрели на него не только нарисованные глаза матери и тети Лидии: чудилось, будто их глазами глядят на него и все прочие Понизовские, начиная от тети Оли, которая и знать не знала, и вообразить не могла, какую муку смертную принимает сейчас ее любимый племянник, и кончая прадедом Понизовским, построившим дом в Доримедонтове. Видел Шурка также давно умерших своих деда и бабку, а также прадеда и прабабку Русановых (в том числе и ту самую легендарную любительницу читать газеты, которая однажды приняла извещение о смерти императора Николая I за извещение о гибели ее сына Петра в Крымской войне), видел своих вполне живых друзей, приятелей, родственников. А между ними мелькал покойный Георгий Владимирович Смольников и все качал, сокрушенно качал головой, глядя с тоской, словно упрекая себя за то, что не смог остановить Мурзика, не смог его вовремя поймать, и он убил его самого, Смольникова, а теперь убьет и Шурку…