Прах и пепел - Владимир Владимирович Чубуков
Придет миг – и мы с чудовищем сольемся в одно существо. Перетечем друг в друга, смешаемся, как пыль и вода смешиваются в единую грязь.
Войдя в чудовище, смешав плоть с плотью, мысль с мыслью, я напилась его злобой, его похотью, его извращенной совестью, копотью тьмы, осевшей в складках его существа. Я плавала в нем, как в подводной пещере, наслаждаясь извилинами загадок и кошмарами тупиков. Я научилась от него безумию и сама стала учить его, я ведь была молода и способна развиваться быстрее всякого старца.
Я была уже не я, и он был уже не он, но мы стали мы. Мы! Единое существо, вовсе не человеческое уже – ни по форме, ни по внутренней сути. Восхитительно мерзкое, извилистое, многорукое и многоногое, приспособленное для успешного существования внутри земли и внутри смерти.
А эта внутренность бытия, эта черная подкладка мира оказалась полна своей особой загробной антижизни. Там было на кого охотиться и было кого опасаться. Едва умершие, невинные и беспомощные мертвецы, не растратившие облика человеческого, – самая легкая и лакомая добыча. В них еще так много человеческого, запахи и соки надземной жизни пока не испарились из них. Напасть на такого едва вызревшего мертвеца, подкравшись к нему по туннелям глубинных кошмаров, впиться челюстями, сила которых для него непреодолима, вонзить ядовитые зубы, раскромсать разум, – какое наслаждение! Мы – мертвец, пожирающий мертвецов, повергающий их в безумие и в смерть вторую после смерти первой.
Особенно прекрасны в роли жертв самоубийцы – те, кто больше всего надеялся на смерть, на то, что она пуста, лишена забот, страха и боли. Думали найти в ней избавление, но отыскали запредельный ужас и боль, превышающую всякое представление о боли. Нашли Пожирателя мертвых. Едва шагнув за порог смерти, столкнулись там с ужасом, поджидающим у самого порога. С другими ужасами, более глубинными, столкнутся те, кто ускользнет от Пожирателя и сумеет затеряться в бесконечных глубинах смерти, куда и сам Пожиратель боится заходить, не ведая, что может ждать его там.
В такое-то будущее заглянула я. И постаралась вырваться из мерзостного видения, словно из ямы, полной вязкой смолы. Я не хотела такого будущего.
Поэтому я звала и звала моих родителей.
Я стала шепчущим криком – безмерно горьким, пронзительно скользящим меж черных атомов тьмы, сквозь смерть и землю, сквозь волокна ветра над землей, сквозь запутанные отзвуки неопределенности, в глубине которой где-то жили два любимых моих человека, желавших породить меня на свет, но, к несчастью, породивших во тьму.
Я молила сложное, спутанное пространство передать им мой всхлип – крик – шепот – мой голос – мою взывающую немоту – пусть даже они не услышат меня, но им хотя бы только почудится нечто, лишь встрепенется легкий намек, коснется лица паутинка тревожного неудобства, и отдаленный холодок повеет в сердце, сокровенная иголочка кольнет в мыслях.
Они приготовили для меня красивые имена, каждое как сгусток живого пламени, переплетенный со звоном будто бы колокольчика и россыпью осколков, отражавших искры и всполохи человеческих чувств.
Из этого богатства лучшая драгоценность предназначалась мне. Но я не получила ничего, потому что родилась не внутри жизни, а внутри смерти.
Мои родители были так омерщвлены моей смертью, что даже не поняли, куда унесли тело их мертворожденной дочери – безымянный недочеловеческий сгусток. В смятении своих чувств они не подумали, что следовало бы потребовать тело и самим похоронить его, но доверились людям, которые сказали, что знают, как надо поступать в таких случаях, людям, которые уверяли, что все устроят. В роддоме ведь многие рождаются мертвыми, как и я, поэтому там хорошо знают, что с нами делать.
Так я стала плодом в утробе страшного человека. И уже не человека – чудовища.
Так я вступила в лабиринт без нити, которой имя могло бы стать.
Но почему я так уверена, что мне необходимо имя? Что бы это дало мне… позволило мне… Что? Ну что могло бы имя мне дать?
На самом деле я не уверена, я не знаю, но в какой-то далекой глубине моего существа, может быть, в последней живой частице меня, тлеющей, как уголек, под слоем пепла, теплится смутное чувство. Мне самой не понять его, не разгадать. Но это чувство внушает мне странную абсурдную мысль о том, что имя – настоящее имя, нисходящее свыше, от моего истока, от родителей, – соединись оно только со мной – это имя могло бы меня спасти. Как спасти? Не понимаю. По какой такой логике спасти? Я же говорю, не понимаю! Да и что могу понимать я, изжившая свою короткую внутриутробную жизнь в тенях и бликах воображения, нахватавшаяся обрывков материнских мыслей и прочитанных матерью книг, услышанных слов, материнской памяти, спутанных потоков мысленных образов, по сути, жившая чужим разумом, как паразит живет чужой кровью, да к тому же не способная этот высосанный мною разум переварить и усвоить как следует, – что я могу понимать в таком-то химерическом положении?! Я не понимаю даже, как я существую после смерти. Да и существую ли? А не воображаю ли собственное существование? Может быть, все, что я думаю сейчас, – это лишь искаженное эхо процессов омертвения тканей тела? Я думаю, что мыслю и, следовательно, существую, но во мне движется не мысль, а процесс трупного распада, – разве нет?
И потом, мыслю я сейчас не так, как мыслила раньше, пока была над землей. Что-то изменилось во мне, наверное, это старость пришла. Вязкая, как ил на дне реки. Я заглянула в будущее, а старость заглянула в меня. Даже смешно: сначала я умерла и лишь потом состарилась.
Как бы там ни было, я чувствую вот что: имя даст нечто важное, может быть, даже и спасение. Впрочем, что такое спасение? Не знаю. Возвращение к жизни? Вряд ли. Выход из этой замогильной тьмы? Освобождение из этих мерзостных мучительных пут? Возможно. Но каким образом? Не понимаю.
И всю себя вложила я и вылила в отчаянную и горькую, как самая ядовитая в мире капля яда, просьбу о том, чтобы мои родители вспомнили меня, подумали обо мне. Я просила об этом, когда страшная, кошмарная, чудовищная тьма похотливо и жадно сжималась вокруг меня.
Ответом на мою просьбу было видение. Оно возникло внутри меня, словно трещина в обессилевшей материи, только наполненная не тьмой, а светом. Я увидела своего отца. Маленький, жалкий человек с помутившимся от горя умом. Он был в комнате, один, затравленно озирался, выбирал место. Для чего? С таким взглядом, как у него, выбирают, где бы повеситься. Но задумал он что-то другое. Вошел в узкое пространство между кроватью и стеной, опустился на колени, скрючился, преклонил голову в сумрак, достал ею до пола. И зашептал.
Что это был за шепот? Колдовские заклинания? Или молитва? Или сгустки безумия, вылившиеся в звук?
Сначала я не могла разобрать, но вскоре поняла: он говорит со мной. Уткнувшись лицом в пол, уже мокрый от слез, он разговаривал со своей умершей дочерью.
То, что разделяло нас, не смогло разделить окончательно. Паутинка нашей связи оказалась неожиданно прочной.
– Доченька, милая моя, родная, ты меня слышишь? – шептал отец.
– Слышу, – прошептала в ответ.
Наверное, тихий шепот – более пронзительное явление, чем громкий крик. Явление, способное преодолевать такие бездны, в которых всякий крик иссякнет от бессилия.
– Доченька, может быть, ты… Что я могу для тебя сделать? Что я могу сделать?
Это безумие, или я действительно чувствую капли его слез на своем лице?
– Папочка, что-нибудь сделай! Что-нибудь!
Беспомощный мятущийся человек, мог ли он как-то помочь своей дочери? Да и существовала ли она вообще – она, сама не уверенная в подлинности своего бытия? Его шепот, его слезы, его беспомощная любовь – какое все это имело значение в бесконечном сплетении тайн жизни и смерти, простертых вокруг этой человеческой пылинки?
– Любочка, доченька моя… – едва шевельнулись пересохшие, помертвевшие губы.
Любочка?
Он назвал меня. Он дал мне имя.
Послесловие
Самый частый вопрос, который читатели задают писателю, работающему в жанре