Прах и пепел - Владимир Владимирович Чубуков
– Ясно, – ответила.
– Вот так, – он, казалось, немного подобрел. Продолжал: – Ты только три моих имени знаешь, а у меня их больше. Меня еще звали Жориком, Жоржиком, Двигаем, Двинутым, Движняком, Задротом, Падалью, Придурком, Мразью, Падлой…
Я встрепенулась, перебила его:
– Погодите, Падлой? Вы же несколько слов назад меня так назвали – Падла. Почему?
– Хочешь, – сказал он, повеселев, – подарю тебе это имя?
– Правда?
– Бери, не стесняйся, мне не жалко.
– Благодарю, – произнесла я слегка торжественно.
Имя, правда, не родителями данное, поэтому не мое собственное, да еще не особо хорошее, а честно говоря, и вовсе дрянное, но все-таки имя. Для такого безымянного существа, как я, это уже нечто.
– А вы слышите, – спросила я, – как тихо стало? Почему?
Ответа не было.
– Георгий Леонидович Двигун! – позвала я.
Тьма, тишина и одиночество вокруг. Хотя откуда взяться одиночеству, если нас двое? Впрочем, я не очень-то и осведомлена насчет свойств одиночества: возможно, оно действует и там, где люди тесно связаны друг с другом. Возможно, одиночество бывает массовым.
Наверное, пока мы разговаривали, нас похоронили.
Я помнила, где я – внутри Георгия Леонидовича Двигуна. И понимала, где должен быть он. Если нас и впрямь похоронили – то мы в земле. Но понимать-то понимала, а видеть и чувствовать ничего не могла, и уже начала сомневаться: правильно ли понимаю само положение мое?
С тех пор, как я зародилась, я ведь еще ни разу не была под землей. Если не считать спусков в один подвальный магазин, куда заходила моя беременная мама, но это не считается. Все время, пока я жила внутри мамы, она была сверху земли, все время над землей, ни разу не закопалась в нее. Поэтому я не знала и вообразить не могла, как же это страшно, когда ты вдруг уходишь под землю, а земля тебя заглатывает.
Конечно, мертвецам – таким, как я или Георгий Леонидович Двигун, – так положено. Наш удел – уходить под землю, там наше место, наше назначение. Но с непривычки это все-таки страшно. Я же мертва впервые. А мертвецы – они, как и все люди, много чего боятся, страшатся, пугаются, трепещут.
Все-таки всю-всю жизнь быть над землей, а потом вдруг взять и оказаться под ней… Нет, нет, это неправильно!
Как жаль, что родители не додумались подготовить меня к этому. Мог бы ведь, в самом деле, мой папа вырыть для мамы могилу в каком-нибудь поле, да хоть на любом пятачке оголенной земли, чтобы мама, пока носила меня в себе, ложилась бы туда временами, а папа ее закапывал и раскапывал потом. Лежала бы мама в могиле, в сомкнутых челюстях земли, привыкала бы к ужасу подземного существования и своей привычкой заражала меня. Так и подготовили бы своего ребенка к будущему. К подземной тьме. К этому жуткому ощущению земли над тобой.
Не считали же они, в самом деле, что их дочь станет бессмертной. Понимали же, что рано ли, поздно – а вышло так, что рано, – я умру. Ну вот и готовили бы меня к смерти еще до рождения, что им мешало – не пойму.
А теперь, без всяких тренировок-подготовок я оказалась под землей. Под этой попираемой всеми тварью. Которая валяется у всех в ногах, унижается и ждет в холодной терпеливой злобе своего часа, когда поменяются роли, когда тот, кто топтал ее, сам окажется под ней.
– Уважаемая земля, – заговорила я, волнуясь, – мне очень нужно довести до вашего сведения, что я ни разу в своей жизни не наступила на вас ни одной ногой, ни разу не попрала ваше достоинство, ни в чем перед вами не виновата, поэтому прошу вас быть ко мне снисходительней, хорошо?
Но земля молчала. Не удостаивала меня ответом.
Похоже, она из принципа не разговаривает со своими врагами, даже с самыми невинными из них. Не может простить младенцам, что они топтали ее, пусть и не сами, а при посредстве матерей, чей вес и, стало быть, давление на землю, отягощали своим весом.
Как же страшно в этой подземной тьме!
Да еще бомж – бом-ж-ж-ж! – в его же чреве я зашита – куда он делся? Где он? Где внутренние стенки его утробы, вокруг меня сомкнувшейся? О, да я не только в темноте, но вместе с тем и в пустоте. В которой беззащитна и открыта. Перед кем же? Для кого? Лучше не думать о страшном, чтобы собственные мысли не пожрали тебя до прихода настоящих пожирателей.
Припоминаю: когда-то моя мама, задолго до моего появления в ней, читала книгу, а в книге что-то говорилось про Пожирателя мертвых. Похоже, память об этом вошла в меня с маминой кровью.
Какой он, этот Пожиратель мертвых?
Разве не достаточно того, что нас пожирает земля, разве мало быть пожранным ею? Сколько вообще раз можно пожрать человека за время его жизни и за вечность его смерти? Что, если нас будут пожирать бесконечно – в разных смыслах? Ведь наверняка же целую вереницу смыслов можно приспособить к «пожиранию».
– Георгий Леонидович Двигун! – позвала я. – Где вы?! Куда запропастились?!
Вот, кстати, страшное слово – «запропаститься». Кануть в пропасть. Не слово, а целая челюсть, которая падает на сердце того, кто произносит этот ужас.
Куда запропастился мой бом-ж-ж-ж? Моя новая мать, носящая меня во чреве после смерти. Мой чревоносящий мертвый отец. Быть может, он родил меня во тьму? А я и не заметила свое второе замогильное рожденье…
Тьма – пустынная, сквозящая, безмолвная – изменилась. Она зашипела, захрипела и сомкнулась вокруг меня плотными пеленами, сдавливая.
Ну наконец-то! Мой бом-ж-ж-ж не пропал, он здесь, и я по-прежнему в нем, его нутро сжимает меня в своих беззубых челюстях, в холодных деснах.
– Невеста! – извиваясь, зашипела тьма голосом Георгия Леонидовича Двигуна. – Любимая! Моя! Навеки! Ну вот, теперь мы с тобой одна сатана!
Его мертвая плоть вжималась в мою мертвую плоть, не то лаская, не то пропитывая меня собой. Огромный паук заполз на меня; похоже, Георгий Леонидович Двигун вспорол шов на своем чреве, просунул внутрь руку и жадно меня ощупывает. Похоть змеилась внутри его паучьей руки. Я чувствовала тошнотворную похоть его, эту едкую жгуче-холодную слизь, ставшую вторым внутренним телом того, кто некогда был человеком, а теперь стал страшной чудовищной тварью.
Я закричала.
– Я вас не люблю! Я вас не люблю! – причитала я, захлебываясь в потоках обволакивающей трупной слизи. Была ли она слизью плоти или слизью сознания – разобрать я не смогла бы. По ту сторону земной поверхности и по ту сторону жизни разница между плотью и сознанием почти неуловима.
Он делал со мной что-то кошмарное, запретное, невообразимое – такое, что ни один живой человек не сумел бы сделать с другим живым даже при всем желании. Тем более взрослый – с ребенком. Но смерть позволяла то, что запрещала жизнь, которая, конечно, разрешает людям слишком уж многое, но не все, далеко не все. По-настоящему все дозволено только после смерти.
– Мама, папа, спасите! – шептала я во тьму, и чернота шепота смешивалась с чернотой тьмы.
Чудовище терзало меня не для того, чтобы убить или просто помучить, – оно хотело передать мне свою чудовищность, пропитать меня собой, сломать мои человеческие границы, наполнить меня безумием и ужасом, исказить мое «я» настолько, чтобы оно совпало с его «я», как круг солнца совпадает с кругом луны при полном солнечном затмении. Я знала, что такое затмение, ведь моя мама однажды его наблюдала, и с тех пор затмение плавало в ее крови, будто хищная подводная тварь.
То, что раньше было Георгий Леонидович Двигун, теперь хохотало со всех сторон одновременно, со всех сторон говорило мне:
– И кто тебя услышит? У тебя ведь нет своего имени. Есть только мое имя – Падла.
И вдруг я увидела. То страшное, что делало со мной чудовище, уничтожило мою слепоту и разбудило во мне зрение. Но нечего было видеть в подземной тьме, и зрение, разбуженное ужасом, направилось куда-то не туда… Мое зрение увидело будущее. После смерти время, наверное, теряет власть над людьми, уже не в силах вечно держать их в настоящем, и мертвому человеку проще заглянуть в будущее, чем живому. Вот я и увидела всю