Непорочная пустота. Соскальзывая в небытие - Брайан Ходж
Прошло очень много времени, прежде чем я понял, что именно она имела в виду. Тогда я знал только, что для нее это очень важно, важнее всего на свете.
— Ты можешь прийти сюда, — предложил я. — Я тебя спрячу.
Она рассмеялась сквозь слезы. Я так давно его не слышал, этот смех, говоривший: «Какой же ты дурачок».
— Думаешь, твои родители не заметят, как я там, внизу, ищу ключи?
— Я не про это. Просто перелезь ко мне. Так же, как мы передавали бумагу и все остальное.
— По веревке? Она меня не выдержит.
Но веревка могла ее выдержать. Я был в этом уверен. И рассказал Рони, как это можно сделать.
Я не хотел, чтобы она заплакала еще сильнее, но вышло именно так.
Остаток ночи я не спал и щипал себя каждый раз, когда меня начинало клонить в сон, на случай, если Рони передумает. Это было даже интересно, потому что у меня редко получалось поглядеть на рассвет, а теперь у меня был для этого повод, и очень важный.
— Ладно, — сказала она, когда небо начало окрашиваться розовым и оранжевым. — Кажется, я тебе доверяю.
Мы начали с ног.
Рисовал ли я когда-нибудь настолько осторожно? Никогда. Никогда в жизни.
Она привязала обе ноги к веревке за лодыжки, а я, перетащив их к себе, отвязал их и уложил на свою кровать, пальцами вверх, так, как они лежали бы, будь Рони здесь целиком; я и не знал, что на одном бедре у нее родинка размером с четвертак.
Теперь нам нужно было спланировать все очень тщательно, ведь после отделения первой руки Рони больше не смогла бы как следует затягивать узлы, поэтому ей пришлось привязывать все части своего тела к веревке заранее. Под конец она склонилась набок, уложила голову в корзину и стала ждать, когда я сделаю все остальное.
Уложив все ее куски на кровать, я вспомнил о своих ассистентах, своих людях-пауках, о том, какую радость мы дарили зрителям и как громко они нам аплодировали. Мне очень хотелось это попробовать, но Рони на такое не соглашалась, и ей это скорее всего не понравилось бы, а я видел, как нетерпеливо смотрит на меня с подушки ее голова.
Поэтому я просто собрал ее как положено.
— На что это похоже? — Мне очень хотелось узнать. — Тебе было больно?
— Не очень. — Она еще немного подумала. — Но холодно. Мне было холодно. — Рони оглядела мое обиталище — целый этаж, принадлежащий мне одному. — Здесь хорошо. Здесь очень, очень хорошо.
Мы обрезали веревку и втащили ее в комнату, а потом покромсали на мелкие кусочки, чтобы Рони больше никогда не пришлось по ней переправляться. Часть кусочков мы выбросили в окно — вниз, на землю, и наверх, на крышу, — а все остальное спрятали. Я знал, где спрятать что угодно.
Я знал, где спрятать Рони, когда мне принесли завтрак, и мы разделили его пополам, хотя для двоих он был слишком мал. Я знал, где спрятать ее, когда пришла учительница, чтобы Рони могла слушать так, чтобы не слышали ее. Я не знал только, где ее спрятать, если кто-то придет ее искать. А они придут, я был в этом уверен. Неважно, что дверь на мой этаж заперта на несколько замков. Они все равно придут. Потому что знают, что со мной что-то не так.
Но этот день, пока он длился, был лучшим днем в моей жизни.
В промежутках между играми мы подходили к окну и прислушивались, а под конец дня к дому соседей подъехала машина. Всех, кто из нее вылез, я знал по присланной Рони фотографии, включая того, что был в середине.
Я взял бумагу и карандаш.
— Ты все еще хочешь, чтобы я это сделал? Фокус с головой?
Мы смотрели, как они приближаются, и я снова радовался тому, что я не девочка, потому что представить себе не мог, чтобы меня так сбил с толку простой вопрос.
— Нет, — наконец прошептала Рони. — Я не могу это сделать.
Кажется, я помнил, каково это.
Они пришли меньше чем через час, но еще до этого мы услышали, как ее зовут, и увидели, как они толпой идут в парк и возвращаются обратно. В конце концов раздался звонок в дверь — громкий, гулкий колокольный бой, который было слышно даже наверху.
Время пришло.
И теперь я знал, где ее спрятать. Это должно было сработать. Я был в этом уверен. Я рассказал Рони, как это можно сделать, и на этот раз она не заплакала.
Сначала я нарисовал себя, с точностью до мельчайших подробностей, потому что это была самая важная часть фокуса. Потом я немного подождал, пока мы смотрели друг на друга, ведь теперь я знал, что люблю ее, хоть и не понимал, как кого; говорить было больше не о чем, и мы просто слушали, как приближаются голоса и шаги, пока в замках не защелкали ключи, — и тогда Рони закрыла глаза и кивнула.
Я вернулся к бумаге, сосредоточился, отрешившись от всего остального.
И врисовал Рони в себя.
Когда я поднял взгляд, она исчезла.
* * *
Это случилось очень давно, в доме, который я почти не помню, если не считать каждого квадратного дюйма верхнего этажа и вида из окон. Его уже снесли.
Но у нас получилось, и мы с невинным видом переждали поиски. Им не было нужды переворачивать все вверх дном. Даже на целом этаже не так много мест, где можно спрятать человека. Кажется, к этому времени они уже немножко меня побаивались. Есть то, что ты знаешь, и то, о чем ты подозреваешь, и то, чего ты не знаешь, а они сообразили, что почти ничего обо мне не знают, и, должно быть, решили, что безопаснее будет не слишком допекать меня расспросами.
Я чувствовал, как Рони шевелится внутри меня, но вскоре она уснула, как засыпаешь, когда рядом с тобой человек, которому ты доверяешь.
Мы долго ждали — недели, затем месяцы, — пока не сойдут на нет поиски и подозрения.
— Ты готова выйти наружу? — спрашивал я время от времени.
— Еще немножко, — отвечала Рони. — Здесь хорошо. Здесь очень, очень хорошо.
Она никуда не торопилась. Поэтому я спрашивал ее все реже и реже.
А потом в этом уже не было смысла.
Почему мои родители, так часто ошибавшиеся во всем, что меня касалось, оказались правы в одном: в том, что