На полпути в ад - Джон Коллиер
Он откинул простыню и стал тыкать племянника жестким, мозолистым пальцем. Племянник слишком поздно понял, что это не стряпчий, а коновал на двуколке собственной персоной, и испустил тяжкий стон.
– Ну вот то-то и есть, – сказал доктор. – Чего-то такое где-то у нас не так. Надо тебя тут же оперировать, чтобы вернуть рассудок.
При этом он перевернул племянника и вытащил из черного портфеля чудовищный шприц.
– По счастью, – сказал он, – у меня всегда все наготове.
Герой наш хотел было протестовать, но не находил нужных слов, опасаясь вдобавок, что под кроватью обнаружится дядя и это будет свидетельствовать не в его пользу. Доктор мигом вкатил ему ниже пояса добрую пинту ледяной жидкости, и середина его туловища оцепенела, а прочие способности утратились: он мог только вращать глазами, что и проделывал изо всех сил.
– Я всего лишь старый, грубый, неотесанный коновал на двуколке, – заметил доктор, – но и я не отстаю от жизни. Душевная болезнь – она заболевание нутряное. Ну-ка, сиделка, вынимай мои инструменты, давай разберемся, в чем там дело.
И беднягу племянника на его собственных глазах, которыми он беспрерывно вращал, вмиг распластали. Доктор потрошил его, точно кожаный саквояж, бегло комментируя свои действия.
– Вот, возьми, – говорил он сиделке, – положи это в раковину умывальника. А это на стул. Смотри не перепутай, а то потом черта с два поймешь, куда что девать. Жаль, племянник не возвращается: этичней было бы заручиться перед операцией согласием родственника. Совсем неплохая поджелудочная, учитывая возраст пациента. Положи ее на комод. А эти повесь на спинку кровати. Ну-ка поднеси свечку поближе, – продолжал он. – Что-то я никак не могу понять, отчего он свихнулся. Да ты не капай, не капай туда стеарином, гигиену нарушаешь. А он, конечно, свихнулся, чего бы ему иначе вздумалось завещать деньги этому прохвосту племяннику. Правильно ты сделала, душечка, что оповестила меня и не стала зря тревожить стряпчего. Когда все это кончится, надо нам с тобой будет куда-нибудь съездить поразвлечься.
Тут он ущипнул сиделку примерно за то же место, что и дядюшка с племянником. Такой фамильярный жест не только шокировал, но и крайне расстроил нашего героя, подточив сопротивляемость его организма. «Фу, как непрофессионально, – подумал он, – и хуже того, отдает постыдным сговором».
При этой мысли он напоследок повращал глазами и разом приказал долго жить.
– Батюшки, – сказал доктор, – похоже, что мой пациент тю-тю. Иногда я прямо-таки завидую городским докторам – какие у них операционные залы! Ну да зато их автобиографии обычно расходятся еле-еле, а для своего старинного друга я как-никак сделал все, что мог, недаром он меня упомянул в завещании. Останься он жив, он бы, чего доброго, его переиначил. Вот какая поразительная игра судьбы! Ты подавай мне, душечка, все эти внутренние органы, а я их наскоро рассую по местам – ведь, того и гляди, вернется племянник и будет очень сердиться, что они разбросаны по комнате.
Творческое сотрудничество[45]
Жил-был мужчина по имени Амброуз, который гордился своим прекрасным профилем и прекрасным вкусом. Предполагалось, что его жена служит свидетельством и тому и другому. Медовая блондинка с большим ртом и чарующим взглядом, она была слаще чашки клубники со сливками, однако слишком простодушна для иной роли, кроме как обожательницы, и именно на нее он жену и назначил. Однако ему удалось приучить ее требовать шерри и фыркать при виде коктейлей, и иногда она гадала, не вздыхает ли от тоски по бокалу «олд-фэшнда».
У них был небольшой дом на Лонг-Айленде и еще один на юге Франции. Как-то раз, разбирая почту, он сообщил:
– Все хорошо. В следующем месяце поедем в Прованс. Увидим наш чудный дом, террасу, сад, все – образчик изысканного вкуса, все по моему замыслу. Я сниму тебя на кинокамеру, а ты, – проговорил он, отбрасывая назад свои вьющиеся волосы, – снимешь меня.
– Да, дорогой, – ответила жена.
– Вот только, – продолжал он, – была бы у нас парочка детей-херувимов, копий своего отца. Их можно было бы снять бегущими мне навстречу. Можно было бы снять их на Лонг-Айленде и показывать друзьям в Провансе, а потом снять в Провансе и показывать друзьям на Лонг-Айленде. Не пойму, почему ты не родила мне пару детей-херувимов. Я так их хочу.
– Я отказалась от коктейлей, потому что ты так хотел, – заметила она. – И теперь пью только шерри.
Он поднес изящную руку ко лбу.
– Я говорю о детях-херувимах, – простонал он, – а ты несешь бессвязную ерунду про какие-то коктейли. Оставь меня. Ты меня раздражаешь. Я разберу почту один.
Она послушно удалилась, но вскоре горький вскрик заставил ее прибежать обратно.
– Мои милый, что с тобой? – ужаснулась она. – Что случилось?
– Вот, прочти, – сказал он, протягивая ей письмо. – И не говори со мной о коктейлях. Читай.
– Что это значит?! – вскрикнула она. – Ты разорен!
– Я хотел удвоить капитал, – ответил он. – Думал, это было бы неплохо. А все потому, что я художник, мечтатель. Избавь меня от упреков.
– У нас есть мы, – ответила она, и по ее щеке скатилась большая слеза, как часто случается у женщин, когда они прибегают к этому доводу в качестве утешения.
– Да, – согласился он. – Можем снимать друг друга в очереди за благотворительным пайком и показывать пленки друзьям. Тебя я сниму, если хочешь. А у меня есть гордость.
– У меня есть драгоценности, – ответила она. – Мы сможем прожить на вырученные деньги, пока ты пишешь книгу, о которой всегда так много говоришь.
– Всегда говорю? – удивился он. – Я что-то тебя не понимаю. Однако сколько дураков пишут книги, продающиеся сотнями тысяч экземпляров. Каков будет гонорар с полумиллиона? Принеси мне в кабинет пачку самой лучшей бумаги. И скажи всем, чтобы меня не беспокоили. Будь у нас парочка детей-херувимов, ты могла бы велеть им играть потише, пока я работаю. Объяснила бы, чем занимается папа.
Вскоре он заперся в кабинете, от чего все гости приходили в благоговейный восторг. Иногда он показывался оттуда и бродил среди них с изящной рассеянной улыбкой. Незадача была в том, что он и за письменным столом оставался рассеянным, а на первом листе первоклассной бумаги не появилось ни строчки, только рисованные профили.
– Думаю, я слишком художественная натура, – говорил он сам себе. – У меня нет вкуса к жесткому и грубому материалу, из которого строятся сюжеты. Я – воплощенный стиль. Книги не будет, мы превратимся в нищих,