С. Сомтоу - Валентайн
— Да.
— Значит, мы в безопасности.
— Да, в безопасности, — отозвался Пи-Джей.
Диктор по радио заговорил о грандиозном конкурсе двойников Тимми Валентайна. Прямая трансляция по телевидению... Симона Арлета собирается вызвать дух Тимми, чтобы он тоже вошел в жюри... Джошуа Леви, этот сомнительный археолог, выступит в шоу Леттермана на обсуждении «влияний» Тимми Валентайна в истории...
— Прямо, блядь, цирк какой-то, — сказал Пи-Джей. — Тебе надо бы написать книгу на эту тему.
— Может быть, и напишу, — сказал Брайен. — Все мои романы стоят в «Краун Букс» на «уцененной» двухдолларовой полке. То, что случилось в Узле, это как злые чары. С тех пор я вообще не могу писать. То есть могу, но получается откровенная дрянь. Я пытаюсь винить в этом рынок, редакторов, публику, но, черт... похоже, пора завязывать с беллетристикой и переходить на документальную литературу.
— Хороший кусок пирога.
— Кстати, о цирке. Я пойду посмотрю. Не хочешь со мной?
— Неа, ты меня высади... мне еще нужно закончить хренову тучу картин для завтрашней ярмарки. Слушай, я знаю, что ты хочешь сказать, но мне надо на что-то жить и что-то кушать. А эти Сидящие Быки и индейские девушки с оленьими глазами — с них мне хватает на хлебушек с маслом и иногда даже на колбасу.
— Я никогда не думал, что ты станешь художником, — сказал Брайен. Он запомнил Пи-Джея мальчишкой, который мог проиграть целый час в «Пьющих кровь» на одном четвертаке. — Кстати, а кто твой любимый художник? — Он ожидал кого-нибудь модернового — Пикассо или Пола Кли.
Ответ Пи-Джея его удивил.
— Караваджо.
* * *• память: 1598 •
Он стоит на южной стороне хора и смотрит вверх, на перст Божий, на неподвижный центр на арочном потолке в Сикстинской капелле — на миг сотворения. Гульельмо шепчет ему на ухо, что потолок расписал человек по имени Буонарроти, это было восемьдесят лет назад; в течение нескольких лет он работал над этой росписью, лежа на спине на специальных козлах. Мальчик продолжает смотреть наверх, хотя они все стоят на коленях — глаза опущены долу, губы шепчут «Отче наш».
Он думает: "Наш Отец? Уж точно — не мой".
Он смотрит вверх, в лицо Богу. Это видение художника или Бог действительно так изменился, пока вампир спал? Это вполне человеческий Бог, сотворивший Адама по образу своему и подобию. Эрколино думает: «Они отражаются друг в друге, Бог и человек». Для него это новая мысль. Как будто высшее, наиболее недоступное и загадочное сверхъестественное существо вдруг стало чуть более человечным... может, и с ним тоже произошло что-то похожее? Ибо дух, который вдыхает жизнь в мальчика, называющего себя Эрколино Серафини, сам пьет жизнь из общего страха в людских сердцах.
«Я столько раз видел Бога, — думает он. — Видел его в извержении Везувия, в глазах статуи Юпитера Капитолийского, в безумии герцога Синяя Борода, в бессчетных распятиях и иконах — создание, зачатое в боли. Отец другим, но не мне. Отец людям. Не мне. Но почему этот Бог — другой? Или я, может быть, околдован мертвой рукой Буонарроти?»
Хористы встают с колен. Мальчики собираются вокруг освещенного пюпитра с нотами музыки-князя Джезуальдо[26]. Эрколино ниже их всех — он не может смотреть поверх голов, но он протискивается поближе к пергаменту. Воск с гигантской свечи падает на страницу. Ему не знаком этот метод нотации, но он без труда понимает принципы записи. А когда начинается музыка — это Магнификат[27], — у него перехватывает дыхание от ее дерзкой смелости. Линии мелодии перекручены в фантастическом плетении. Гармонии — странные, резкие и отрывистые. Эта музыка преображается в нечто иное еще до того, как ты успеваешь ее ухватить, ее неожиданные аккорды отражаются эхом сами в себе, эхо накладывается на эхо, как серия незаконченных скульптур...
Кто мог написать эту музыку? Это — не совершенная музыка. Это музыка неуверенности и боли... человеческая музыка. И снова мальчик-вампир задумывается: это он сам изменился или все-таки мир?
Опять на коленях, во время очередного респонсория[28], он шепчет Гульельмо:
— Можешь мне его показать, этого князя Венозы, этого Джезуальдо?
Гульельмо показывает глазами в сторону алтаря, где устроена ложа коллегии кардиналов. Среди фигур в красных плащах — один человек во всем черном. У него мрачный, угрюмый вид. Он чем-то обеспокоен. Может быть, его тревожит собственная музыка.
— Говорят, он убил свою жену, когда застал ее с другим мужчиной in flagrante[29], — говорит Гульельмо.
— Задушил ее! — радостно подтверждает другой мальчик-хорист с верхнего ряда.
— Глупости ты говоришь... он ее зарубил мечом... а тому человеку отрезал яйца, — говорит Гульельмо. — И кстати, хочу попросить у тебя прощения. Ну... когда я сказал, что у тебя нет таланта. Я никогда не стану полноценным мужчиной, но все равно я мужчина в достаточной степени, чтобы признать, когда я не прав. У тебя подходящее имя, Серафини[30].
Но Эрколино его не слушает. Его взгляд прикован к человеку, который стоит на коленях рядом с безумным композитором. Он весь какой-то всклокоченный, неопрятный; он смотрит по сторонам; его камзол не сочетается с плащом, на его левом чулке зияет огромная дырка. Кто это, интересно, думает мальчик-вампир, и как он попал в кардинальскую ложу. Похоже, его потрепанный вид ничуть его не смущает.
— Не смотри на него, — настойчивый шепот Гульельмо.
Слишком поздно. Они уже увидели друг друга.
Все встают. Священник читает из «Откровения Иоанна Богослова». Сбивчивая напыщенная латынь без всякой грамматики. Мальчик-вампир хорошо помнит, каким этот язык был раньше — строгим, выверенным, ритмичным — в устах искателей удовольствий в Байи; в обреченных Помпеях; во дворце императора Тита.
— Отвернись! — говорит Гульельмо. — Не стоит тебе привлекать внимание сера Караваджо.
Они смотрят друг другу в глаза. Мальчик знает, что видит мужчина: ребенка, податливого и уступчивого, лист девственного пергамента, — все смертные видят его таким. Он не отводит взгляд. Опять звучит музыка — гимн «Ave Maris Stella». Эрколино не присоединяется к хору. Он ощутил запах крови. Что-то разбудило в нем голод. Что-то в этом мужчине.
Внезапно мальчик-вампир понимает, почему он такой расхристанный, этот человек. Похоже, он только что дрался. Его рука наскоро перебинтована полоской льна, оторванной от рубашки. Острый запах свежей крови. Запах, который перебивает и запах ладана, и аромат восковых свечей. Неодолимый, влекущий запах. Хвалебная песнь святой Деве звенит под сводами собора; голоса певчих дрожат в той безнадежной отчаянной страсти, которую могут познать только евнухи. Но кардиналы клюют носами. Мальчики-служки одурманены ароматом курящихся благовоний. Эрколино кажется, что здесь только двое по-настоящему живых — Караваджо и он сам. Между желанием и исполнением не проходит и доли секунды. Эрколино превращается в тонкий туман, туман подплывает к художнику в облаках ароматных курений. Человек продолжает смотреть на то место, где стоял Эрколино. Но сам Эрколино уже подобрался к серу Караваджо. Кошачьи когти рвут повязку. Художник видит лишь темного маленького зверька, который слизывает кровь с его раны. Он закрывает глаза. Улыбается. "Он знает, что это я, — думает Эрколино. — Он знает!"
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});