Альберт Санчес Пиньоль - В пьянящей тишине
И в самом деле, он был прав. Когда башня рассыпалась, внизу вскипало хаотичное движение, словно в разрушенном муравейнике. Пять, шесть, семь или восемь чудовищ поднимали мертвого собрата и куда-то уносили. Вскоре они все исчезли в темноте с клекотом стаи диких уток.
– Кря, кря, кря, – передразнивал их Батис с презрением, – кря, кря, кря! Всегда одно и то же. – Он обращался скорее к самому себе, чем ко мне. – Убьешь парочку – и у них пропадает желание влезать сюда. Думают сожрать господина Батиса Каффа, а в результате закусывают сородичами. Лягушаны, мерзкие лягушаны.
После победы той ночью наметился какой-то переломный момент в нападениях чудищ. На следующую ночь мы смогли разглядеть только двух где-то вдалеке. День спустя услышали лишь топот невидимых ног. В третью ночь ни одно чудовище не показалось. Это может показаться удивительным, но мы не испытали облегчения и до самой зари не пошли отдыхать. Опыт Батиса говорил о том, что поведение лягушанов не подчиняется никакой логике: они могли напасть в любой момент.
– Это вам не расписание прусской железной дороги, – предупреждал он меня.
Я окончательно обустроился на нижнем этаже маяка. Вечером поднимался по лестнице и занимал боевую позицию на балконе. Так проходили дни и ночи, образуя рутину нашего совместного существования. Кем был этот человек? От бывшего метеоролога в нем угадывались черты, присущие любому человеку, давно потерпевшему кораблекрушение и выжившему. Его необщительность не была приспособлением к окружающей обстановке, она служила способом выражения сущности этого человека, злого и эгоистичного, как дикий кот. Однако, несмотря на некоторые штрихи варварства и безусловные недостатки завсегдатая кабаков, Батис иногда проявлял и черты обедневшего аристократа. Он был груб, но по-своему благороден, в нем проблескивал живой ум – да, да, хотя это слово может показаться по отношению к нему неуместным. Кафф казался особенно прозорливым, когда набивал табаком свою трубку, не переставая глядеть по сторонам с зоркостью дикого зверя. В эти минуты он напоминал мне одного из тех вольтерьянцев, которые силой своего воображения создают баррикады. Этот человек жил своей правдой – правдой, рассчитанной на него одного, ограниченной, но основополагающей. У него была удивительная способность упрощать все вопросы. Можно сказать, он это делал так искусно, что был в состоянии уяснить их основу. Когда перед ним, например, вставали проблемы технического порядка, его голова работала спокойно и последовательно. Здесь ему не было равных, и благодаря этому качеству Батис сумел выжить. Однако в другие минуты он позволял себе пасть настолько низко, что уподоблялся казаку-дезертиру. Этот философ мышц имел весьма приблизительные представления о гигиене. Когда Кафф ел, то напоминал какое-то жвачное животное. Он тяжело дышал, выдавая свое присутствие на расстоянии нескольких метров. Порой Батис воображал себя провидцем, живущим созданной им легендой. Каждым своим жестом, каждой уничтожающей репликой Кафф заявлял о том, что не он был создан для этого мира, – а мир – для него. Я видел перед собой подобие помешанного императора, слышащего топот копыт невидимых коней и рубящего тысячи голов.
Однако никаких опасений или страха у меня не было. Довольно скоро выяснилось, что я мог рассчитывать на его верность. Было ли это следствием врожденного благородства или той атмосферы первозданности, которую создавал остров, но мне казалось, что он неспособен на предательство. Батис жил будущим – невзирая на то, что слово «будущее» означало лишь завтрашний день, – и никогда не думал о прошлом. Когда я появился на маяке, он принял это как данность. Мое присутствие перечеркнуло историю наших прежних отношений, низостей, упреков и шантажа.
Я жил в условиях чрезвычайного положения и потому был готов терпеть любые неудобства во имя выживания. Меня не волновали серьезные различия в наших характерах: я принимал его таким, каков он был. Но, как это часто происходит в браке, именно мелкие штрихи вызывают страшные драмы. Например, он был практически лишен чувства юмора. Батис смеялся только в одиночку и не разделял со мной минуты смеха. Когда я шутил или рассказывал ему простенькие анекдоты, Кафф смотрел на меня потерянным взглядом, словно сам отдавал себе отчет в каком-то своем внутреннем изъяне, который не позволял ему понять шутку.
Однажды утром, когда падали редкие капли дождя и одновременно светило яркое солнце, я читал книгу Фрезера, которая, по словам Батиса, являлась собственностью маяка. Это, вероятно, означало, что ее забыл кто-то из строителей. Я читал невнимательно, глаза мои слипались, когда Батис прошел мимо меня. Он смеялся, нагнув голову, тщетно стараясь сдержаться. Я не мог понять, хотел ли он рассказать мне что-то или просто проходил мимо. Кафф смеялся и смеялся, повторяя конец какой-то истории или анекдота:
– …Он не был содомитом, а всего лишь итальянцем.
Пещерный смех возобновлялся сам собой.
– Он не был содомитом, а всего лишь итальянцем, – повторял Батис, поднимаясь по лестнице. Он смеялся и снова произносил концовку этого неизвестного мне рассказа.
Позже я услышал его смех еще один раз, но тут надо рассказать предысторию этого события. Однажды после бурного ночного штурма я устроился на своем матрасе. Рассветало. Я уже совсем было уснул, когда странный шум заставил меня подняться с постели. Сначала послышались стоны животины. Он бил ее? Нет. Шумные вздохи Батиса вскоре заглушили звуки, которые она издавала. Я не мог поверить своим ушам и даже подумал, что страдаю звуковой галлюцинацией. Но нет, это происходило наяву. Это действительно были стоны, но стоны сладострастия. Там, наверху, кровать ритмично сотрясалась – и вместе с ней пол верхнего этажа. С досок на меня сыпались мелкие опилки, словно внутри маяка шел снег. Округлые стены маяка усиливали звуки, они отдавались эхом, и мое воображение, отказывающееся поверить в возможность происходящего, рисовало мне картину их совокупления. Оно продлилось час или два, пока крещендо вскриков и движений не разрешилось полной тишиной.
Как он мог трахаться с одним из тех самых чудищ, которые осаждали нас каждую ночь? Какой путь прошло его сознание, чтобы обойти все препятствия природы и цивилизации? Это было хуже каннибализма, который иногда можно понять в отчаянной ситуации. Но сексуальная невоздержанность Батиса была достойна клинического обследования.
Естественно, хорошее воспитание и тактичность не позволяли мне обсуждать с ним его склонность к зоофилии. Однако для него было совершенно очевидным, что я все знал, и если он не затрагивал эту тему, то исключительно от лени, отнюдь не от стыдливости. Но однажды Батис сам в разговоре затронул этот вопрос. Мое замечание было продиктовано исключительно клиническим интересом:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});