Прах и пепел - Владимир Владимирович Чубуков
Поднялся ей навстречу. Стул для нее отодвинул. К ней самой не прикасался. Боялся, что она не перенесет прикосновения и выбежит вон.
Марина не отказалась от вина, и это было хорошо, потому что вскоре от выпитого расслабилась, и мы спокойно поговорили.
Я рассказывал про свои отношения с Игорем, она рассказывала про свои.
Действительно, Игорь заставил ее сделать аборт. Надавил так, что сопротивляться было невозможно. Наговорил едких гадостей, в придачу сказал, что у такого подлеца, как он, и отпрыски будут подлецы, и, если она все-таки родит, он обязательно постарается, чтобы сын (почему-то был уверен, что именно сын) люто возненавидел свою мать.
– Вы знаете, Олег, у меня было такое чувство, будто на моих глазах Игорь вдруг превратился в какое-то омерзительное существо, в подколодную гадину, в безобразное насекомое. Только что был человек – и вдруг что-то извивается, что-то кишит перед тобой, как тухлятина какая-то, полная червей. Это было неожиданно. И так противоестественно. Я еще подумала тогда, что ведь ношу в себе частицу вот этой самой мерзости, которая сейчас выворачивает себя наизнанку предо мною.
Она и впрямь была дюймовочкой, как выразился отец. Только в глазах этой миниатюрной сказочной куколки застыла такая глубинная боль, что невольно становилось стыдно за собственное беспечное существование.
Ночью, после этой встречи, мне приснился сон, до того кошмарный, что, вырвавшись из его липкой трясины, я лежал, мокрый от пота, хватая воздух ртом, будто рыба на берегу.
Снилось, что я – Игорь. Что мы с Мариной в каком-то незнакомом доме. Похоже, дача в поселке. И мы – любовники. Над нашей постелью окно с охристой шторой, цветок в горшке на подоконнике. Ласкаем друг друга, быстро впадая в неистовство. И когда я лихорадочно вхожу в Марину, когда лезвие острейшего наслаждения уже вспарывает меня, лицо Марины, обезображенное внезапным ужасом, словно бы проваливается вглубь, как в зыбучий песок, обезличивается, утрачивая характерные черты, и затем превращается в мое лицо, точнее, в лицо брата. Он облизывает губы, словно бы только что сожрал Марину и наслаждается послевкусием. Длинный, будто змеиный, язык, просунувшись наружу, медленным круговым движением облизывает его лицо, от подбородка до лба и снова до подбородка. Кожа, тонкая как папиросная бумага, липнет к языку, сползает, обнажая что-то черное, нечеловеческое, кошмарное.
В этот миг я и проснулся, заметив – или то был последний обрывок сна? – как с моей кровати бесшумно вскакивает темная человеческая фигура и сливается с густой тенью у дальней стены комнаты.
Лежал, тяжело дыша, всматриваясь в темноту, особенно плотную в том углу, где шкаф примыкает к стене, а рядом на крючках висят мои куртка и джинсы. Нет, конечно: мне померещилось, что там кто-то затаился. Сон, все сон.
Мобильник на тумбочке рядом с кроватью завибрировал, его экран загорелся. Я успел нажать кнопку приема, пока не включилась мелодия вызова. Голос Марины – неуверенный, запинающийся – донесся из динамика:
– Олег, только извини… Поздно, да? Но… Я тебя не разбудила?
– Нет. У меня сон дурацкий был, страшный. Проснулся, и как раз ты звонишь.
Зачем, спрашивается, я рассказываю про сон? Еще бы рассказал, что именно мне снилось! Я почему-то обиделся и разозлился на самого себя. Эмоции застигнутого врасплох человека бывают иногда очень нелепы.
– Понимаешь, Олег, мне нужно тебе рассказать еще… кое-что. Я не могла глаза в глаза. Да и вообще, думала, лучше не рассказывать такое. Но… ты должен знать. Только давай договоримся. Расскажу, и после этого ты не будешь звонить, и встречаться мы не будем. Я просто не вынесу, если потом посмотрю тебе в глаза, зная, что тебе все это известно. И ты… ты, пожалуйста, никому об этом не говори, родителям своим не говори. Обещай мне.
– Хорошо.
– Нет, ты обещай. Я серьезно.
– Обещаю. Так что там?
– Когда… Игорь на аборт меня отвел… он договорился… чтобы ему отдали… остатки… останки…
Каждая новая пауза в ее речи была мучительнее предыдущей, я почти слышал, как в паузах звенит напряженная тишина, и наконец что-то в той тишине лопнуло и оборвалось. Марина начала рыдать.
Я не утешал ее, не говорил успокоительных банальностей. Да и что сказать? Пусть плачет. Глотать слезы для нее сейчас лучше, чем выслушивать фальшивые и необязательные слова. Все равно ведь настоящего сочувствия, которое могло бы облегчить душевную боль, у меня нет, и никак не выдавить из себя, а вежливость в таких ситуациях – плохое лекарство. Поэтому я просто молчал и ждал.
Наконец она продолжила:
– Мы поехали… после аборта… на дачу родителей моих, в Раевку. Игорь взял с собой останки. Я думала, он похоронить хочет. А он… сказал мне: «Давай съедим это». Тогда я поняла, что он безумен. Уговаривал меня, уверял, что это почему-то важно и нужно – съесть младенца. Я сказала, чтобы он ко мне даже не приближался… с этим. И тогда… он тогда съел… все это у меня на глазах. Прямо так, сырым. Как зверь. Это было страшно. Это было… как во сне. Он вгрызался, глаза блестели, текла кровь по подбородку, капала на грудь. И от него исходил такой ужас… То, как он смотрел… на останки… Это какое-то запредельное зверство, что-то совсем античеловеческое. Сумерки уже начинались. Мне мерещилось что-то страшное во дворе, словно лезло к нам, словно что-то заползало. Какие-то незаметные твари, туманные черные силуэты. Потом Игорь начал мне говорить, что в каждом предмете кроется страх, но не всякому дано познать страх предмета. Нужно найти свой предмет. Личный. Который откроется тебе, потому что для тебя он предназначен. А как найдешь, постарайся выделить его страх, извлечь, выманить наружу. Чтобы чувствовать, как потоки страха, вытекая из предмета, тебя накрывают, на тебя наползают. Как удушливое покрывало. И он сказал, что для него такой предмет – это я. Что я полна страха, скрытого, липкого, черного, ядовитого, горького, но сама об этом не знаю. И никто не знает. Этот страх дано познать и вывести только ему, потому что я существую в этом мире как его личный предмет. Его ключ от дверей, ведущих в глубины. И то, что мы с тобой убили ребенка, – он так и сказал: «мы с тобой», – это только поможет открыть дверь. Он заставил меня сидеть на полу, а сам ползал вокруг, будто огромное насекомое, алчно как-то рассматривал меня со всех сторон, бормотал и шептал себе под нос какие-то молитвы или заклинания. Слов не разобрать. Потом вдруг засмеялся. У меня от этого смеха мурашки поползли. Мне казалось, Игорь сейчас кинется на меня, вопьется в меня зубами. Кинется не как человек, а как насекомое, как паук огромный или клещ. Меня тогда парализовало от жути. Я… ну, я обмочилась. Извини, что про это говорю. А он лакал с пола мою мочу, вылизывал ее языком. Так мерзко! Потом оцепенел, глядя на меня. Застыл, стоя на четвереньках. Долго смотрел. Каким-то – не знаю – загробным взглядом. И его накрыл страх. Лицо исказилось, задрожали губы, зубы начали стучать, кожа побледнела, стала землистой. Он трясся, как в лихорадке, и отползал прочь от меня, но взгляда все не отрывал. Пятился, дрожал всем телом. А мне передавался его страх. Игорь отполз к стене, вжался в нее и так смотрел на меня… так… и глаза его округлились, а зрачки стали большими, и в них словно бездна, сплошной ужас. Потом он вскочил и начал метаться по комнате. В панике. И закричал от ужаса. Словно бы я превратилась в чудовище, которое убивало его одним своим присутствием. Не громко закричал, а как-то так тихо, тонко, с хрипом. Такой ужас был в этом крике, такая обреченность, такое отчаянье. Он боялся меня, но не мог убежать, словно его держало что-то, как на цепи. А я… знаешь, я сама начала бояться себя, будто я – посторонняя себе самой, злая, опасная, будто я какая-то