Благодать - Пол Линч
Его смех и взгляд, такой же тяжелый, как его руки, останутся с ней.
Голос Гвоздаря говорит, как попадет тебе скитанье в кровь, вывести его сложно. Ну и вот так-то. Чудная страна мы, разве ж нет? За все это время так и не научились за собою приглядывать. Стоять на своих двоих. Герои давным-давно подались в холмы. Не воюют за нас великие воины. И Бог махнул на нас рукой давным-давно. В его отсутствие пука шалит, и лишь дождю есть до нас дело, а какое с него утешенье? Лучше уж просто жить с тем, что есть. Куда б ни подался, ты есть ты. Разве ж не это всегда говорят? Я это к чему? Следи за собой.
Дрозд садится на ясень, и она следит за ним пристально, бо в полете его будет провозвещение. Следит, как дрозд вдруг устремляется к югу. Смеется она над собой. Ну конечно, уж это я знала.
Как быстро проходит год, и вот уж почти другой он. Уже осень 1849-го. Совсем скоро, думает она, тебе девятнадцать. Она была скиталицей и научилась видеть землю эту многоголосой и многоликою, и среди ее легионов стала считать, что не одна есть земля, а земель столько, сколько людей, и еще столько же их, что возникают со сменою наших жизней. Мы здесь под сотней мильонов солнц, и каждое солнце умирает под тем же беспредельным солнцем, что пылает в непреходящем таинстве.
Почти весь год провела она в южном Донеголе. Повидала обширные просторы глухомани заброшенными, повидала безумие в глазах тех, чей рок – помнить. И все же грядки, нарезанные на каждом холме, продолжают зеленеть, и мужчины, женщины и детвора гуляют без гнета теней. Праздно болтаются на поворотах и наполняют воздух трубочным дымом, болтовнею и сплетнями.
В месте под названьем Друмрат она видела, как престарелая лошадь пала на колени пред смертью своей и никто не бросился к ней с ножом.
Она пристроилась служанкою-на-все-руки в дом к торговцу в шести милях от Бундорана, кухаркой, поломойкой, прачкой, штопальщицей и нянькой детишкам. Стаивала в тепле кухни, довольная. Слушала домашние пересуды о королеве-лебедеедке, приплывшей в Ирландию, и сколькими ее встречали пароходами, и до чего радостными были вопли толпы в трех городах, что явились на нее поглядеть. Тело стало налитым. Волосы напитаны цветом. Отрастила их ниже бедер и думает, что, может, никогда не будет их стричь, в уединенье своей комнаты распускает их и любуется ими в зеркале. Прошла двадцать миль до Слайго, чтоб поглазеть на бродячий цирк, смотрела, как клоуны шатаются пьяней дураков, и вперялась в охряные глазки макаки, посаженной ей на плечо, и в глазах того животного увидала историю жизни, какую признала своею. Увидела в новом году, как будет за годную руку держать кучера Джима Коллинза, человека, у которого половину большого пальца на левой руке откусил сбесившийся конь, человека, кто щедр на простое добро и все еще достаточно молод, лишь чуть седины над ушами и эти славные морщинки, что обрамляют ему рот. Как в священные для них мгновенья он проводит рукою по закату ее волос и вдыхает их запах. Он принял бессловесность ее языка, и она ему написала с просьбою подождать ее слов, слова придут. И теперь она отвертывается от мысли, что стягивает в себя время и чувство, повертывается от взгляда задумчивости и прикуривает свою трубку, смотрит, как Джим щепит дрова топором, как обращает к ней лицо, чтоб улыбнуться, утирает рукавом лоб. Этот дом у реки он построил для них. Это дом сухой кладки, и кажется, будто он ей едва ль не пригрезился, с плеском реки, дом вплотную у леса. Это место, где старая и неотступная мысль встречается с током воды, воды, что несет непрестанную новизну, жизнь поверх жизни, дни, что не просят тебя вспоминать.
И вдруг внезапный день, когда она слышит, как мать зовет ее словно бы издалека. Слышит материн голос в лесу. Слышит ее в узком сумраке комнаты. Просыпается от дрожкого толчка, от которого садится в постели, и вот уж рядом с ней знакомый очерк матери.
Она говорит, я пришла повидать дитя.
Приходится выскользнуть подальше от Джима, не разбудив его, но он все равно просыпается и шепчет какую-то путаную мысль, и она выбирается за дверь в темноту, и вот она, мама, ждет, и глаз ее не разглядеть.
Она говорит матери, дитя еще не родилось.
Я могу подождать.
Лучше б нет, ты мертва или очень-очень далеко отсюда, а мне надо жить дальше.
Я не мертва и не не мертва. В голове твоей полно чепухи.
И как мне это понять?
Думай про то как хочешь. Ты всегда была такой трудной.
Эти еженощные посещенья матери становятся печалью, и та нарастает по мере того, как набрякает в ней дитя. Сара теперь пожилая женщина, все, что прежде было в ней сильным, тело ее покидает. Быть может, дитя, думает Грейс, прирастает маминой силой.
Говорит Саре, ладно, я о тебе позабочусь, но настанет день, когда тебе придется уйти, вот на каких условиях договоримся.
Джим наблюдает за ней смущенно. Как усаживает она мать на стул и слушает, как та ворчит на белый свет, на людей, которых, Грейс знает, уж нет, на боль сердечную, что приходит вместе со знаньем о смерти. И третью тарелку ставит, и третий стакан воды, и Джим бросает на нее взгляд, говорящий, это все для дитяти? В другой день он спрашивает, что же все-таки происходит? И она смотрит на него, пожимает плечами и думает, какая разница, в конце концов? Бо ей бы хотелось сказать, допустим, это мать моя приехала нас навестить. Что мы, вообще-то, знаем на самом деле, как ни крути? Истину этого мира в руках не удержишь. И это слово истина, что можно словом измерить? Истина, которая людям священна, их верованья, их воззренья, их убежденность, все это попросту дым на ветру. И потому я рада быть той, что я есть в этом не-знании, видеть все без необходимости знать, что оно есть, из меня ли оно или место всему в небесах и холмах, мое дыханье и твое, и то, как свет проходит по недвижности. Что тут такого, если мать моя меня навещает. Может, хочет чего-то.
Сара жалуется, прося себе утешенья, одеяла, чтоб ее