Дмитрий Глуховский - Будущее
— Мы слышим, что вы там! — сообщают мне из-за двери. — Мы применим универсальный ключ!
— Минуту!
Но они вламываются задолго до того, как минута истекает.
— Какого дьявола?! — Я прыгаю со связанными ногами, у рта все еще болтается скотч со смайлом. — Что вы себе позволяете?!
— Ян Нахтигаль Два Тэ? Вы арестованы по подозрению в убийстве Магнуса Янсена Тридцать Один А.
— Кого?!
Их трое, и все трое целятся в меня из взаправдашних пистолетов. Кажется, я опасный преступник. Что еще за идиотский розыгрыш?!
Ребята, полтора месяца назад я облил керосином двести человек, но ни один из них не выглядел как Магнус Янсен. И вряд ли их родные заявят на меня в полицию — разве что в африканскую. А больше я никого не убивал.
— Пройдемте с нами.
Это не приглашение. Разрезав изоленту на ногах, они стягивают мои запястья пластиковой петлей наручников и выталкивают меня в коридор. Весь блок пялится на меня — я опять доставил им развлечение. Кто-то тычет в меня пальцами, меня снимают на коммуникаторы: я же звезда экрана.
— Вы не имеете права! Я Бессмертный, тысячник Фаланги! Тычками меня гонят к аэрошлюзу, где под парами ждет турболет.
— Вы не понимаете, с кем связались! У меня в комме номер сенатора. Один звонок до министра. Я освобождал Барселону...
— Конфискуй коммуникатор, — говорит один полицейский другому. — Приобщим к делу.
И у меня воруют мой браслет.
— Вам всем хана! Всем! — Я дергаюсь. — Когда об этом узнает Беринг...
— В Европе все равны. — Он машет рукой, шлюз зарастает, турболет отваливается в пропасть.
— Хотя ваших-то в Барселоне даже не ранили никого, не то что наших, — напоминает мне на ухо тот, что заламывает мне руки. — Ваши-то со спящими сражались.
Я обмякаю.
— Кто такой этот Магнус Янсен? Когда я успел его убить?
— В купальнях «Источник». Мы тебя обыскались, Николас Ортнер Двадцать Один Ка.
— Фред? — говорю я вслух.
Абсурд! Они же не повесят на меня эту идиотскую смерть! Судите меня за то, что я сжег заживо двести верещащих бандерлогов, и оправдайте, потому что я защищал женщин и детей, — но за то, что я пытался откачать того толстячка? За то, что я делал искусственное дыхание мертвецу Фреду?!
— Он утонул, я хотел его спасти!
— Нам все равно, парень. Мы тебя взяли, теперь дело за судом.
Мне сейчас нельзя в суд. Нельзя под камеры. У меня часы тикают, мне за три месяца надо просеять сто двадцать миллиардов человек, у меня секунды лишней нет!
Зато у них времени хоть отбавляй.
Турболет лепится к шлюзу снежно-белой слепой башни. Знакомо: тюрьма и изолятор предварительного заключения.
Меня ведут по коридору, сажают в комнатушку без экранов, какая-то безликая мышь еле слышно проборматывает обвинение: убийство; статью; возможные сроки; потом мне объявляют, что суд будет черт знает когда, что в связи с тяжестью предъявленных обвинений меня придется содержать в следственном изоляторе, что если я буду сотрудничать со следствием, это будет принято во внимание, что ее не интересует, почему меня обнаружили дома всего в изоленте, что личная жизнь граждан — это их личная жизнь, что меня могут сколько угодно показывать в новостях и награждать, что все мои побрякушки не имеют отношения к делу, что я могу звонить хоть папе римскому, три звонка мне полагаются по закону, но если я продолжу вести себя агрессивно, они будут вынуждены поместить меня в индивидуальную камеру и назначить мне седативные препараты, что это она совершенно серьезно, что ее терпение на пределе, что она меня предупредила, что больше со мной церемониться не будут и что я сам во всем виноват.
Со мной действительно больше не церемонятся.
Меня раздевают донага, обливают дезинфекцией, как какого-нибудь вшивого барселонского бомжа, а потом на подъемном кране забрасывают ввысь по километровой гладкой стене с миллионом дверей, выходящих прямо в бездну. Кран подвозит меня к одной ячейке из миллиона, высаживает меня в мою индивидуальную камеру, осторожно, двери закрываются, и я уже сижу в ласточкином гнезде на краю километрового обрыва; вот уж откуда не сбежишь.
Камера размером с мой домашний куб. Чтобы занять неизвестно сколько времени, пока не назначат дату рассмотрения моего дела, я могу пялиться в крошечный экранчик с новостями — и я подсаживаюсь к нему вплотную, чтобы не думать о том, как мне тут тесно.
Но я не собираюсь дожидаться их глупого судилища; за каждый день, который я тут проторчу, я постарею на неделю, а время, чтобы найти Аннели и умолить ее на то, чтобы она избавилась от зародыша, который питается моей жизнью, ускользает.
Я немедленно пользуюсь своим правом на долбаные звонки и набираю Шрейеру. Его личного ай-ди у меня нет, приходится пробиваться через приемную. Там переспрашивают мою фамилию по буквам, будто в первый раз ее слышат, и обещают, что непременно доложат господину сенатору.
Сажусь на пол по-турецки и жду звонка. У меня их осталось всего два — возможно, на целую вечность, — так что я должен экономить. Ну давай, говорю я Шрейеру. Я знаю, было время, когда ты пытался меня достать, а я не подходил, — но у меня были веские причины. Давай, узнай у своего педика-секретаря, не связывался ли с тобой кто, удивись сдержанно и перезвони. Я же твой названый сын, ты же только сегодня произвел меня в тысячники, ты же лобызал меня на глазах у всего земного шара! Да, сразу после этого я отымел твою жену, но ты же еще не успел об этом узнать!
Я разговариваю с ним про себя, потом шепотом, потом криком — но Шрейер не отвечает. У него государственные дела или ссора с женой, или он сдох, но вызова от него в тот день я так и не получаю.
И на следующий.
Через два дня я звоню снова и снова говорю с его секретарем. Тот снова записывает по буквам мою фамилию, снова вежливо удивляется, извиняется, говорит, что, должно быть, забыл сообщить о звонке, что на сей раз обязательно все передаст господину сенатору, выслушивает мои проклятия до конца — и разрешает мне надеяться, что просто случилось недоразумение.
Господин сенатор не перезванивает мне неделю. У меня остается всего один звонок, и мне нужно очень осторожно решать, с кем я хочу переговорить в последний раз. С Берингом? С Элом? С Пятьсот Третьим? С Аннели? С Фредом? С самим собой двадцать лет назад, в интернате?
Приходит говорящий хомяк в галстуке: мне сообщили, вы хотели поговорить с судебным представителем? К сожалению, пока дата начала судопроизводства еще не назначена. Увы, больше ничего сообщить не могу. Вы в списке ожидания, у нас тут полный завал, мы не справляемся, у нас сокращения, знаете, Беринг ведь только что добился увеличения бюджета своего министерства, теперь содержание Фаланги оплачивает налогоплательщик, за заслуги перед народом Европы, ну а урезать решили нас, да, увольнения уже идут, полный хаос, так что не обессудьте...
Я высчитываю, сколько у меня осталось на то, чтобы найти Аннели: дни тают. Конечно, бесконечно оттягивать суд они не смогут, пара месяцев у меня еще останется — я ведь, разумеется, докажу этим кретинам, что откачивал Фреда, а не топил его, — у них должны быть записи с камер, это все чертов «Источник» плетет интриги, не хочет признаваться, что у них люди тонут, а спасатели только трупы таскать умеют, но в суде-то все станет ясно, уж в чем-в чем, а в этом-то я не виновен. Два месяца. Прижучить Пятьсот Третьего, он выведет меня на Аннели, а дальше — дальше я сумею ее убедить.
Почему-то я все еще уверен, что сумею; хотя я же помню, как ее скосил диагноз-проклятие, как она бунтовала против матери. Брось, ей было досадно, что она не сможет забеременеть однажды, когда-то в будущем, в принципе — а не здесь и сейчас, не от этого типа из Фаланги, которого она знала неделю, который командовал ее изнасилованием и должен был прикончить ее любимого. Не от меня.
Мелькает надежда: может, она уже сделала аборт? На меня она указала, просто чтобы подстраховаться, а сама отправилась в Брюссель, вычистила себе там все — и помиловала меня? Ей всего двадцать пять, к чему ей сейчас ребенок, красный вопящий карлик, к чему превращать живот в брюхо, грудь — в бурдюки? Я не сделал тебе ничего плохого, Аннели, пожалей меня!
Я посылаю ей космический сигнал — пожалуйста, одумайся, ты ведь тоже знаешь о десятом пункте, Рокамора-Цвибель зачитывал нам его при тебе, ты должна помнить! Ты даже ничего не почувствуешь, Аннели, — они все провернут под наркозом, ты уснешь, а когда проснешься, не будет ни тошноты по утрам, ни вечно переполненного мочевого пузыря, ни с каждым днем растущего пуза, в котором сидит существо, помыкающее тобой уже сейчас и будущее помыкать тобой всегда!
Пусть я выйду отсюда на свободу, и мне сообщат тут же, что беременность, которую ты на меня повесила, аннулирована! Что мне оставляют мою молодость!