Владимир Маканин - Сюр в Пролетарском районе
Разумеется, людские судьбы повязаны с поражением; у лидера есть свита, его окружение, сподвижники, вся его живая аура должна теперь, после плохого голосования, переместиться назад (если они не перебежчики). Кресло впереди пустеет. Оставивший его, бывший большой человек, подняв голову, уходит, как значительны все еще его шаги! Выбравшись из ряда, он удаляется куда-то в тылы, в темноту зала (он, возможно, вообще покинет собрание, он раздавлен, поднятая голова горделива только на эту, на одну-единственную минуту выхода) — там и тут освобождаются поблизости кресла, его люди уходят в тень, а из тени им навстречу (к свету уже на полпути) движутся, посверкивая глазами, сбившиеся в стайку крепкие, неущербные люди, удачники.
Но не все же групповщина, есть и одиночки. Есть те, кто сами по себе. Освободившееся кресло — хороший шанс и для вольного стрелка. Быстрей! Бегом!., он летит по проходу, чтобы первым успеть к месту, отвоеванному, быть может, самой природой ему и для него. Он ведь так верил в нынешнее время (и в Бога!). Те, кто честно спешит группой, негодуют на торопливого, но ведь такова суть вольного стрелка и, главное, такова суть места — занял, оно твое. Во всяком случае, до следующего голосования.
А уж если вольный усидит на занятом при голосовании, то место надолго (относительно, разумеется) становится его местом. Настолько его, что кресло уже можно за собой закрепить, бросив для виду и для знака на сиденье кресла плащ или оставив на сиденье свой портфель. Можно даже попросить (с глянцевитым холодком в голосе) соседей: «Занято. Мной занято. Предупредите, если кто сюда кинется…» — и если соседи из тех, кто в отношениях честен, а в стабильности заинтересован, можно сравнительно спокойно, пока кто-то неглавный из президиума выступает, — да, да, можно позволить себе выйти на одну спокойную минуту и покурить.
В фойе приятно курить. Клетчато-шахматный огромный пол фойе дает простор и воздух, там и тут, пожалуйста, перламутровые пепельницы на столиках и бутылки с минеральной водой. Некоторым все равно, что пить, но иные — только боржоми, ничего другого не надо.
Вновь голосование. Скорее в зал. Уже подняты руки с белыми мандатами, значит, обошлись без табло: из президиума (ага!) поднимается полный мужчина, с ним вместе уходит, отходит, откатывается назад вся его поджарая команда, освобождая чуть не целый (ага!) второй ряд и часть третьего и еще половину четвертого ряда, это ж все замечательные места! — а выигравшие голосование немедленно поднимаются, чтоб занять; вольные (эти всегда начеку) тоже снялись с задних мест, позволяя себе неприличную торопливость.
Встречное движение и интерес, чтобы обойти, приводят в узких проходах зала к тихой коммунальщине, к столкновениям или к оттиранию плечом; обмен ироническими репликами, грубое словцо, смех. Человек вдруг опрощен. Он так мило несложен. Он как бы в обнимку со своей двойственной природой: самоутверждение дает ему посыл изнутри: не зарывай, мол, талант, грешно, — а власть манит его извне. Власть сзывает поклонников. Не только тех, грубиянов, что мерят всякую высь материальными благами, но и других, верных ей до гроба, с бледными лицами и с особенной печатью в облике, которая только и дается людям с хорошо скрытой страстью повелевать. Власть своих отыщет. (И благородных. И мясников.)
Бок о бок с ними тысячи неотличимых, усредненно тщеславных, пробирающихся вперед во сне и наяву, то равнодушных, то цепляющихся за передние кресла пальцами так, что обламываются ногти. Иногда ведь и вовсе ничего не надо, только бы ощущать свою небольшую и скромную власть каждый день (хотя бы час один, хотя бы несколько минут, но каждый день). Чтобы иметь возможность на миг встать и оглянуться на сидящих сзади и, как ни короток тот миг, увидеть, как опускают глаза, а то и гнут шеи под твоим взглядом, так как не желают оказаться не уважающими тебя или не уважающими твое кресло. (Или не уважающими тот миг, на который ты привстал, продолжая заполнять кресло телом.) Но конечно же кто-то тебе крикнет из неопознаваемой полутьмы зала: «Сядьте! Сядьте! За вами не так уж хорошо видно!» — мужчина тоже может, но особенно женщины смелы, женский высокий голосок взвился, взлетел, вдруг крикнул: «…А не был ли ваш отец стекольщиком?!» — как водится, хамство сошло ей за смелость, обеспеченную темнотой в тылах зала и задиристостью. Мол, чего же ты, толстый, молчишь, если же привстал и не даешь нам видеть! (Если уж так случилось, что твой папаша не сумел заделать тебя прозрачным!..)
А-аа. Гу-уу. Гы-ыы, — вновь покатился собирательный гул. И, стало быть, будет голосование. (Голосовать! Голосовать! — требует зал, накаляясь.) ЗА… ПРОТИВ… ВОЗДЕРЖАЛИСЬ… ВСЕГО… — и вновь к линейно светящемуся вверху табло с цифрами прикованы взгляды всех (и вытянутые шеи всех). Всех ли?.. Да, да, всех.
Если, конечно, не считать тех утомленных, что на самых плохоньких местах, в одном из последних рядов.
Там ведь тоже сидят люди, их всего два человека (иногда их трое) — эти люди внимательно слушают, однако мало что понимают. Они оба устали, глаза их слипаются. Они никому не хлопают, не аплодируют, но ведь они никому и не кричат, не топают ногами, прогоняя от микрофона. Они тихо сидят, и можно сказать, что сидение их бесконечно, потому что, когда кончается собрание здесь, они переходят в соседний зал, где тоже идет собрание — надо присутствовать: надо слушать и надо хотя бы немного вникать.
Они утомлены; они не высыпаются. Удается ли им вырваться домой? — удается, но редко, на час-другой. У них есть, здесь же в зале собрания, свой маленький начальничек с красным пьяненьким лицом, и когда он откуда-то из средних рядов зала поворачивается к ним — это знак, это как красный круг светофора: стоп!.. (Стоп расслабленности — пора работать!) Они следят за его пьяненьким взглядом и на линии его взгляда видят выходящих из зала людей. Скупой жест пальцев, и они понимают: вот те двое. Да уже встали. Они не идут к примеченным ими людям, они как бы вяло плетутся за ними. Но уже не теряют из виду, двое за двумя. В фойе с огромным клетчато-шахматным полом, где там и тут стоят курящие люди и где на столах достаточно перламутровых пепельниц, они перехватывают тех двоих — пройдемте, пожалуйста! — показывая мельком свои потертые книжечки, если вдруг на лицах испуг и недоумение.
Они выводят двоих из подъезда, сажают в закрытый микроавтобус. Хлопнула дверца. Движения их просты, согласованы давностью — они с полуслова понимают друг друга, как с полувзгляда понимали в зале своего краснолицего начальника. В машине один из двоих (увозимых для выяснения неких подробностей) начинает вдруг говорить, возмущаться, даже что-то напористо требовать, но и тут они, профессионалы, спокойны, у них есть жесты и слова, которые уже отобраны практикой, которые на сквозном чувстве и точно попадают в самую десятку психосознания увозимых в закрытой машине: да ладно, мужик! Брось дергаться! — или так: да ладно тебе дергаться, не мальчик ведь! Ну что ты, ей-богу! — слова их так скупы, так выверены опытом и нешумны, и жесты их так спокойны (и так проста посадка шофера, и так ровно гудит мотор), что увозимые молчат, постепенно попритихнув и погасив всплеск возмущения в глубинах собственного то ли доверия, то ли фатализма.
За городом, едва свернув в лес, они быстро выводят из машины и приканчивают свои жертвы, двое — двоих. Они только на мгновение помедлили и задержались, дав проехать по шоссе (шоссе видно сквозь деревья) машине «Скорой помощи»; свидетели ни к чему, тем более с медиками надо держать ухо востро. (Проехали мимо. Пора.) Они приканчивают жертвы, одного и второго, ударами больших ножей, которые по виду напоминают короткий меч римлянина былых времен. Нож остер и тяжел, в опытных руках безотказен. Кроме того, в рукояти ножа вмонтирован мощный аккумулятор, собравший ток, которого хватит, чтобы уложить быка. Удар! Рука сама собой (невольно при ударе) стискивает рукоять, а этого достаточно, чтобы произошел контакт и вместе с ним электрический разряд через лезвие. Конечно, некоторая избыточность, но на всякий случай голова раскраивается и обычным ударом; ямы тут есть, лес и ямы, и усталые люди быстро закапывают убитых. Никто, разумеется, не узнает, пропали так пропали, и поэтому особенно опасны нынешние медики, которые выслеживают свежие трупы для своих целей (иной раз даже выкапывают, чтобы использовать для пересадок почки, сердце, печень, теплую кожу, что угодно. Внутренние органы человека еще несколько часов после смерти живут сами по себе).
Конечно, медики производят расчленение и изъятие органов противозаконно и потому сами молчат, как рыбы, а все же возможны у них накладки, случайности, информация может просеяться, если не просочиться. Так что оглянись лишний раз. Так велят. Взять у убитых можно мелочь из карманов (на голосование никто больших денег с собой не берет). Одежда у них хороша, но одежду забирать категорически запрещено, может быть узнана на улице, опознана. Поэтому только сигареты да карманная мелочишка — они выгребли жалкие рубли, червонцы; часы нельзя. Да, можно закапывать.