Владимир Маканин - Сюр в Пролетарском районе
Обратный путь. Они торопятся вновь на собрание. В их работе нет конца. (Как и в работе заседающих.) Но все-таки что-то сделали, и некоторая завершенность в деле, пусть даже не окончательная, располагает их обоих к общению, к выходу чувства наружу — им хочется негромко поговорить меж собой.
— Что у тебя с жильем? — спрашивает один. — Дали?
— Хрен там дадут.
Первый то ли вздохнул, то ли тихо зевнул:
— Да-а…
И вновь смолкли. Они не говоруны, да ведь и говорить им особенно не о чем. Работая вместе, они и без того по крупицам знают все о жизни друг друга. Оба бедны, много трудностей. Один из них давно уже подал заявление на улучшение жилья: он живет со своей семьей в коммуналке, каждый вечер с соседями, собачится с ними, ну а как при скудности жизни избежишь ругни?..
Другой — тоже семейный, квартира у него все же отдельная, но маленькая и притом на последнем этаже: протекает крыша.
— Как дождь на улице, так и у меня дождь, — кривится он в улыбке.
Он объясняет про свою тесноту: теперь их в квартире живет не семь, а восемь человек. У старшего сына дочка родилась, Галька, совсем беленькая, а назвали Галочкой… В прошлый день шел дождь, в люльку налило.
— Прямо на маленькую?
— Ну да. Она рот разевает. Думает, каплет ей сладкое чего. А оно капает чуть выше, в лобик. Мимо капает. Она разевала, разевала — да как заорет…
— Понимает!
Они смолкли. Сидят молча. Приехали. Машина встает у парадного подъезда большого здания. Но, как выясняется, нужно в этот раздерганный час не сюда. Шофер кричит им: эй, вы! К рации вас зовут!..
Оба вылезли из кузова, подходят к кабине; некоторое время оба нерешительно смотрят на шофера. «Ну, давай смелей!» — поторапливает шофер. Он нарочито небрежно трясет трубкой: рация — это как телефон, обычный телефон, и нечего ее пугаться. Один из них снимает свою плохонькую пролетарскую шляпенку, приставил ухо к трубке. Слушает. Потом сплевывает, тьфу ты! — и говорит второму:
— В вестибюль велят. На Кедровой улице…
Они вновь залезают в кузов машины, вновь едут. Через десять минут они уже там, на Кедровой, где длится собрание.
В вестибюле — это означает не входить в шумный, полный людьми зал и не сидеть, томясь, в последних рядах, а сесть сразу где-нибудь возле гардероба, притом близко ко входу. Обычно тут зеркала, человек сидит и смотрит на самого себя, что тоже, конечно, неинтересно. Но можно подремать. Жизнь идет. Один из них ушел поискать привилегированный буфет — в том направлении, где шум и гул голосов (и вдруг грохочущий обвал аплодисментов, чья-то речь особенно удалась). Он возвращается с двумя бутылками томатного сока.
— Ишь хлопают! Ладоши им не жаль! — говорит он и добавляет: — А я вчера пиво пил.
— Жигулевское?
— Хрен там. Разве найдешь… В магазинах все хуже и хуже. Какой-то ржавой воды налили — и то спасибо.
Они бедны. Это так. И никакого улучшения или продвижения в жизни для них (и, значит, для их семей) не будет, да они продвижения и не ждут. Не ждут, вот и все. Без нытья. Возможно, в самой глубинке своей души они надеются, но надеются неопределенно, как то огромное большинство людей, которые упрямо почему-то хранят старинную мысль, что им всем получшает хотя бы к концу жизни. (Может ведь и привалить счастье.)
— Сын старший чего-то приболел… — начинает один из них, но второй уже не слушает.
— Посплю малость.
Он свешивает голову себе на колени, со стороны посмотреть, вроде бы не спит, задумался, но, конечно, он дремлет. Второй сторожит его сон. Надо уметь отключить себя, не то долго не протянешь, падать на улицах начнешь. Шарф у склонившего голову мало-помалу выбился, висит концами вниз до самого пола. Тот, который не спит, заметил; он подымает концы шарфа и осторожно подтыкает их спящему товарищу в карманы. Он заботлив, пусть спящий уловит свою минуту сна. Сам он сидит прямо. Смотрит, вперяясь в шумливых людей спокойным невидящим взглядом.
Они оба не злы и, уж конечно, не загадочны: они обыкновенны. Нехитрые умом, они честны. Они честно выполняют порученное им, а большего, чем выполнять, увы, не умеют. Они люди, каких много — человек делает свое дело именно потому, что его такому делу научили, вернее, к такому делу приставили, сам же он выбрать не умел, ни раньше молодым, ни теперь, когда уже придавил возраст. Впалые щеки. Всегдашний вестибюль. Один из них, правда, иногда мечтает, но мечты его так же нешумны, как и он сам, — и совсем просты — он, к примеру, мечтает никуда не ходить и у себя дома на кухне чистить крупную картошку (посматривая одновременно телевизор), и чтобы жена хвалила: мол, вот ведь как помог ей, когда у нее сегодня столько забот, брось туда еще морковки и, как закипит, лавровый лист, суп будет; поедим.
В вестибюле означилось движение — спрашивают плащи, бросив гардеробщику свой звонкий, с костяшечным стуком, номерок, и уходят. Гневные, распаренные идут люди из зала; едва набросив плащ или дорогую куртку, торопятся к выходу. Но стойкое большинство осталось. Из распахнутых дверей зала в вестибюль доносится всеобщее возбуждение. Широкий фронт накатывающей волны звуков — шууу, гууу — и прорывающиеся знакомые вскрики: «Слова! Дайте слова!..»
Надвигается голосование. В соответствии с ним (уже ожидаемо) произойдет очередная перемена: захлопают освобождаемые сиденья кресел, затопают ноги, и люди устремятся кто вперед, кто назад. (А кто-то и поперек зала, особый такой маневр, когда человек продвигается только вдоль своего же ряда, ничего вроде бы не меняя и оставаясь на том же неконкурентном расстоянии от стола президиума, где микрофоны и красное пятно скатерти. Он идет без цели, просто так — известный серединный характер, он самим движением мало-помалу искушает (и одновременно страхует) себя, готовый к умеренному броску и перемене места на лучшее — как, впрочем, и к стремительному отступлению.)
Второй уже подремал немного, зевнул, приоткрыл глаза — они вполголоса разговаривают о будущем лете, об отпуске, таком коротком, с детьми ехать никакого отдыха, а как их оставишь? а кто посидит летом с внучкой?.. Молчат. Нешумные, они становятся совсем тихи: это ожидание. Вот-вот их минута.
В вестибюле вновь возбужденные голоса, вновь появились люди (после голосования? уже?..). Оба продолжают сидеть. Они ничем не приметны. Они сидят рядом, совсем одинаковые, первый в плохонькой шляпенке, а тот, кто дремал, в кепке.
Вот и краснолицый. Он появился. Он ведет глазами пеструю группу людей — оба прослеживают за его взглядом: прочитывают. Этот? Или эта?.. Ах, так — эти двое! (И показ прицеленным взглядом, и прочтение его просты, примитивны. Немного внимания, вот и все.)
Они следуют чуть впереди намеченных людей и только на самом выходе — правило вестибюльной засады, технология — один из нешумных берет под локоть мужчину, а другой женщину. Их руки так просто делают свое, так неотвратимо спокойно и твердо, что те даже не вздрагивают, — женщина, с ее повышенной чуткостью, отпущенной ей природой, не вскрикнула, не ойкнула, не повернула головы: так сразу поняла. Мужчина было напрягся, мышцы стали твердеть, но рука, его державшая, тут же и отпустила. На мгновение раньше, чем мужчина мог бы инстинктивно дернуться и, возможно, рвануться, рука отпустила, похлопала его легонько по рукаву на уровне локтя и взбугрившейся мышцы — мол, что ты? зачем?.. — и, похлопав, вновь его взяла. Так они прошли до закрытой серой машины, до коробки микроавтобуса, сели.
Ничего не было сказано, и шофер ничего не спросил. Машина тронулась. Значительность предстоящего ведет к известной немоте. Взятый мужчина все же заговорил (присутствие здесь женщины сделало его сколько-то ответственным), нарочито громко и с вызовом он поинтересовался, что это, мол, мы вместе едем и куда? — на что последовал вздох того, кто в кепке, усталая улыбка и негромкие слова: да ладно тебе, мужик, не дергайся, веди себя достойно… и ровный, ровный шум мотора.
Оба сидят, каждый напротив своей жертвы. У первого совсем заспанные глаза, вчера ночью едва не померла его соседка, сердечница, приступ за приступом, а ее муж, старый пенек, весь в радикулите, а телефон, конечно, не работал (наш сервис!), так что пришлось побегать. Вызывал лихую неотложку в два ночи, потом в четыре, потом еще в половине шестого. Так и не поспал. Он и всегда-то молчалив, а сегодня совсем бессловесен, так устал. Он было свешивает голову, но второй начеку, касается рукой его колена: нельзя. Сейчас и пяти минут нет, чтобы смежить глаза, вот что значит предупредительное касание. (И минуты не улучить, потерпи.)
В лесу, едва свернув с шоссе под кроны деревьев, они высаживают мужчину и женщину возле ям и приканчивают их двумя короткими ударами своих тяжелых ножей.
Ножи они обычно носят под легоньким пальто, в чехлах. Чехлы нельзя назвать ножнами, они из кожзаменителя, простой формы и вместительные, так что нож и вся рукоять, по сути, болтаются в глубине мешка, и при необходимости нож надо рукой там нащупывать. Но опыт упрощает дело.