Анджела Картер - Ночи в цирке
– Только катастрофа, – говорил он, – способна завести мужчину в такую глушь.
Но не я ли – живое доказательство того, что и женщины появляются здесь отнюдь не по собственной воле? Чтобы скрыть свое раздражение, я попросила у него еще стакан чая. Мою просьбу он любезно исполнил под звон и бряцанье оружия, поскольку, помимо прислоненного близ него к козлам ружья, на поясе у атамана болтались два пистолета, а его армяк был накрест перепоясан патронташем. Кроме того, у него имелась сабля с широким клинком, похожая на турецкую. Таково было снаряжение этого дикаря, украшенного свирепейшими усами. Его одежда напоминала одеяние бандитов из комических опер, только подражал не он, а ему, а от деревянного приклада его ружья, которое наверняка участвовало в крымской кампании, почти ничего не осталось.
– Каждый из нас, включая последнего мальчишку, скрывается здесь от закона, который готов нас покарать за месть мелким чиновникам, армейским офицерам, помещикам и им подобным негодяям, некогда насильно обесчестившим наших сестер, жен и возлюбленных, которые теперь далеко, далеко от нас…
Так вот где в либретто появляются женские партии! Подруги, которых с нами нет!
– Что вы имеете в виду под словом «обесчестившим»? – спросила я, с отвращением вылавливая из чая дохлую муху, но поскольку для мух здесь слишком холодно, оказалось, что это всего лишь чаинка. Я еще раз прощупала его на предмет «бесчестья».
– Атаман, а где вообще находится женская честь? В п… или в душе?
Мой лаконичный софизм, положенный на музыку, тоже прозвучал бы неплохо. То ли мой вопрос его расстроил, то ли произнесенное вслух неприличное слово моментально охладило его пыл. Не привыкший к тому, что его мнение оспаривают, он всосал усы в рот и яростно их пожевал.
– Лично я считаю, – добавила я, – что девушка должна пристрелить своих насильников самостоятельно.
И так выразительно посмотрела на его ружье, что даже если бы у него что-то и было на уме, он немедленно бы передумал.
– Это мои люди, – сказал он, очевидно не желая обсуждать со мной эту тему, – взорвали железную дорогу.
– Прекрасно! – произнесла я иронично. – Вот это дело! Взорвать цирковой поезд! Интересная задумка.
И тут, Боже мой, у этого огромного, непорочного, великодушного мужика глаза потекли жирными слезами, он отшвырнул козлы, в ярости опрокинул остатки моего недоеденного завтрака и, упав передо мной на колени, приступил к своей главной арии.
– Удивительная госпожа из-за гор и далекого моря! Если бы царь-батюшка знал обо всем происходящем в его государстве, он никогда бы не допустил, чтобы таких честных крестьян, как мы, отлучили от сохи и, словно зверей, послали жить вдали от дома и вне закона, потому что мы не сделали ничего такого, чего не сделал бы он сам, если бы царице-матушке или его бесценным дочерям угрожало бесчестье.
Когда мы в последний раз ограбили железнодорожный разъезд в Р., мы взяли там газеты, чтобы посмотреть, что о нас пишут, и прочитали, что вы, знаменитая воздушная гимнастка, крылатое чудо, британский ангел, приближенная к английской королевской семье…
(Черт бы побрал Полковника с его рекламными штучками!)
…поедете через Забайкалье к Великому океану, через который переправитесь в Страну Летящего Дракона, чтобы встретиться там еще с одним Императором. Мы взорвали железную дорогу, милая барыня, только для того, чтобы захватив вас, иметь возможность обратиться к вам, умолять вас, бить, так сказать, челом – «ибо дела его не расходятся со словами», – чтобы вы ходатайствовали перед вашей будущей свекровью, королевой Англии…
(Что это такое Полковник выдумал? Что за бредни? Он за это ответит!)
…чтобы вы ходатайствовали перед королевой Викторией, милой бабушкой, восседающей на английском троне, поддерживая дуновением своих королевских мехов горение угля в кипящем самоваре Империи, в которой никогда не заходит солнце. Я умоляю вас, милостивое и удивительное существо, ходатайствовать перед Королевой-императрицей, чтобы она просила мужа своей внучки, то есть русского царя – это ведь дело семейное! – простить всех нас и позволить вернуться свободными людьми в свои родные деревни, взять в руки брошенные в полях плуги, подоить коров, которые давно уже ревут с переполненным выменем, собрать несобранный урожай…
Ибо царь – воплощение справедливости, но он не знает и половины того, чем занимаются его чиновники и что происходит в его государстве.
Если бы к моему горлу не подступили слезы, я бы, наверное, рассмеялась над жалкой простотой этого человека, над его ни с чем не сравнимым великодушием, над его верой страдальца в то, что существует какая-то высшая, несокрушимая сила, которая понимает и любит истину всякий раз, когда с ней, как в «Фиделио» Бетховена, столкнется; благородство духа рука об руку с неспособностью к анализу – что всегда и отличало трудовой народ. Я попыталась остановить атамана, но он покрывал подол моего вечернего платья влажными поцелуями.
– Милостивая государыня, вы… вы должны написать письмо королеве Виктории, мы передадим его с поездом, и поезд помчит его далеко-далеко, до самого города Лондона. И в одно туманное утро лакей во фраке принесет наше письмо с незримым грузом надежды и веры честных людей самой Королеве-императрице, сидящей на подушках в Букингемском дворце, в то время, когда она будет постукивать золотой ложечкой по яйцу в золотой рюмочке. Она увидит ваш знакомый и милый почерк на конверте и радостно воскликнет: «Письмо! Письмо от моей почти невестки!» А потом…
К этому времени мои колени промокли от слез и поцелуев, и у меня не осталось сил все это терпеть. – Бедняжка ты мой, ну разве можно верить всему, что пишут в газетах! Я никогда не была помолвлена с принцем Уэльским! Неужели у него еще нет прекрасной и замечательной жены? Милый, да я даже близка с ним не была, а за ту близость, что он предлагал. Виндзорская вдова[99] ни за что не погладила бы его по голове, ни за что! Что за праздная глупость думать, будто бы великих мира сего хоть сколько-нибудь беспокоит несправедливость, от которой вы страдаете? Не они ли сами плетут гигантскую паутину несправедливости, оплетшую уже весь мир?
Сначала он мне не поверил; потом, когда мои доводы его убедили, разразился почти вагнеровской бурей ярости, горя и отчаяния. Он на чем свет стоит поносил этот мир, газеты, двуличность государей и свое собственное легковерие, и, должна сказать, я искренне ему посочувствовала; он начал крушить все, что было вокруг, пинком разломал козлы и стулья – такова была сила его разочарования. Вбежали его приближенные, но ничего не смогли сделать, чтобы усмирить его, и тогда я сказала: «Пошлите за Самсоном», и наш старый знакомый Самсон-Силач ухватил его и дал как следует по башке, после чего в наступившей тишине мы побрели к нашей хижине, в которой – таковы особенности человеческого сердца, готового прильнуть в экстремальных обстоятельствах к любому проявлению безопасности, – мы уже чувствовали себя как дома.
«Подонки!» – проговорила Лиз, когда я ей все рассказала, но имела в виду не разбойников. Даже Полковник, как водится, пришел в замешательство, хотя он ни за что не взял бы на себя ответственность за наше плачевное положение, мыча что-то про покупателя, который сам во всем виноват, и о том, что дураки сами должны за все расплачиваться.
Но… что сделает атаман разбойников, когда очнется? Направит ли свой гнев против нас? Захватывать его оружие нет смысла, потому что все разбойники вооружены до зубов и уже пристреляли на нас свои ружья. Да, попали мы в переделку!..
Принцесса ходит из угла в угол, лишенная самого дорогого, простерши перед собой бесполезные руки, мертвенно-бледная, как Леди Макбет, преследуемая призраками своих жертв. Миньона не отстает от нее ни на шаг, опасаясь, как бы она с собой что-нибудь не сделала. Клоуны уже вполне оправились и развлекают мальчишку-кострового карточными фокусами, забыв или простив ему эпизод с пуделем, но я предвижу бурю, когда у них кончатся сигареты. Полковник, возможно от непризнанной вины, настолько преодолел свое отвращение к водке, что скоро уже сидел пьяный, без перерыва распевая баритоном песни о «старом Кентукки». Те, кто еще хочет и может сформировать военный совет, сидят на деревянном настиле: ваша покорная слуга, Лиззи и… Силач.
Я начинаю понимать, что в лобных долях Самсона происходят кое-какие изменения. Глаза его, извечно полные ярко выраженной пустотой, потемнели, с каждым часом становясь все задумчивее, и, хотя его время вступить в дискуссию еще не настало, я возлагаю на него все большие надежды, если, конечно, нам суждено остаться в живых. Силач не принимает участия в разговоре, но живо все воспринимает и, как и мы, разрывается между искренним сочувствием к обманутым преступникам и тревогой за наше собственное положение.