Светлана Ягупова - Твой образ (сборник)
— Вы что-то сказали?
— Нет-нет, ничего.
— Что с вами?
— Тоша!
Ему хотелось схватить ее за плечи, шепнуть что-нибудь благодарное и одновременно резкое, неприятное, надерзить — ведь он был в несравненно худшем положении, чем она со своей скорбью. И оттого, что ей сейчас все же лучше, чем ему, он готов был на самое гадкое. Крайней точкой сознания отметил ту бездну, которая разверзлась перед ним, и не смог удержаться, полетел в тартарары. С хладнокровной мстительностью попросил:
— Пожалуйста, бумагу и карандаш.
Она удивленно взглянула на него, однако принесла.
Он сел и написал: «Нектор — Антонии». С удовлетворением отметил, что почерк не изменился. Тоша завороженно следила за его рукой. «Антония, — продолжал он. — Случилось то, чего еще никогда не случалось. Пациент Косовского и Петелькова не кто иной, как я. Да, ясное море, перед тобой — форма чужого дяди, а содержание жениха-мужа»!
Он уронил карандаш, с нехорошим любопытством заглянул ей в лицо — изумленное, недоверчивое, испуганное — и, секунду помедлив, стащил с себя парик, чтобы подтвердить написанное неопровержимым доказательством — кольцевым шрамом на голове.
4
Разбитая в детстве банка варенья, списанная задачка по алгебре, печальные глаза женщин, которых оставлял, как только видел, что они слишком привязываются к нему, — таков бы примерный перечень грехов Некторова за двадцать восемь лет. Но и собранные вместе, вряд ли могли они перевесить вину перед Тошей. «Это не я, это все Бородулин — оправдывался он перед собой. — Я на такую подлость не способен». Секреция желудка, работа почек, печени — мало ли что могло изменить химическую формулу крови и подчинить себе рассудок. Тут же спорил с собой: эдак можно списать себе любую подлость. И каменел, вспоминая, как Тоша схватила листок с каракулями и, безумно поглядывая то на листок, то на него, запричитала по-бабьи: «Нет-нет-нет, вы шутите! Да? Отчего вы так нехорошо шутите?»
— Ну? Довольны? — гусыней прошипела на него Октябрева, когда он, бросив Тошу на кухне, вернулся в комнату. Ее белое лицо в полутьме, казалось, фосфоресцирует гневом. Она все слышала. Он сел рядом. Октябрева вскочила как ужаленная.
— Вы сделали это нарочно! Да-да, не отпирайтесь! Я заметила: вы намеренно делаете людям больно. Знал бы Иван Игнатьевич, кто в нем поселился!
Вот как. Кого же он обидел? Разве что нянек, когда засорял палату осколками зеркал и они по полчаса выметали их. Еще препирался с Косовским, грубил Петелькову. Но кому он причинил боль? Девчонка явно перебарщивала. Однако слова ее насторожили.
Его побег из клиники поднял всех на ноги. По возвращении пришлось выслушать не одну нотацию. Бедный Косовский за ночь так переволновался, что выпил полпузырька валерьянки. Он был единственным, кто не ругал, а успокаивал его:
— Ничего, дружище, когда-нибудь это все равно открылось бы. Так что не очень самоедствуй. Впрочем, разрешаю немножко и пострадать — полезно.
Участие Косовского было приятно, но не утешало. Так изощренно нанести удар женщине, которая готовится стать матерью твоего ребенка…
На другой день Тоша прибежала к профессору и заявила, что не выйдет из кабинета, пока не убедится в истинности слов вчерашнего гостя.
— Он вам не соврал, — с сочувствием сказал Косовский и разложил пред ней документы по операции Некторова — Бородулина.
Тоша долго не могла прийти в себя. Молча сидела со сжатыми кулачками, и лицо ее то вспыхивало изумлением, то темнело горечью.
Наконец она встала и твердо заявила:
— Он дорог мне в любом облике. Так и скажите ему.
— Но это уже незнакомый вам человек и безответственно так заявлять, — сказал профессор. — Его душевный мир так же изменился, как и тело.
— Что ж, будем знакомиться заново, — сухо сказала она и спросила, когда можно встретиться с… — Тут она запнулась, выразительно посмотрев на Косовского.
— Да-да, он все-таки Некторов, — кивнул профессор, и она облегченно вздохнула.
Но когда Косовский доложил Некторову о желании Тоши увидеться с ним, то вызвал такую бурю гнева, что поспешно поднял руки: «Все-все, сдаюсь! Значит, не пришло время».
Он опять замкнулся в себе. Часами лежал, глядя в потолочное зеркало, и велел никого в палату не впускать. Однако тайное всегда становится явным. Слухи о том, что уникальный пациент Косовского не кто иной, как Некторов, проникли в институт, и смешанное чувство жалости — жив! — любопытства и страха охватило всех, кто знал его.
Но Косовский поставил надежный заслон — больному нужен покой. А где он, покой? Чего стоила одна Октябрева! Узнав, что в завтрак он съедает по два яйца, сделала ему очередной выговор.
— Подумаешь, высыплют красные пятнышки на моем неуважаемом теле, — усмехнулся он.
— Не смейте так говорить! — Она стукнула кулаком по тумбочке. — Это плохое отношение к Ивану Игнатьевичу. Он не смотрел на себя наплевательски!
Ему вдруг стало весело.
— О да! Он холил свое тело. Оттого-то у меня проклятая одышка, когда взбираюсь по лестнице. Разъелся как баба.
— Вы… вы! — Не найдя слов, Октябрева топнула ногой.
— Извините, — он манерно склонил голову. — Сами завелись.
— У Ивана Игнатьевича это возрастные изменения, — не могла успокоиться она. — Неизвестно, каким бы вы стали через десяток лет.
— Уж поверьте, не таким уродцем!
Ее искреннее возмущение доставляло удовольствие. И уже не столько из-за вражды к Бородулину, сколько разыгрывая девушку, он продолжал:
— Право, не очень удобное вместилище выбрали коллеги для моего великолепного серого вещества.
— Да вещество Ивана Игнатьевича куда великолепней! — не уловила она его иронии.
— Вряд ли. Иначе позаботился бы о моем будущем и сумел придать своему телу приличный вид. В рюмку он случайно не заглядывал?
Они долго перебрасывались колкостями, а потом Октябрева вдруг расплакалась. Громко, жалобно, в голос.
— Что вы, Лена, — растерялся он. — Ну извините, если обидел.
— Ой, да что же это я вас все время… — всхлипнула она. — Это я — дрянь, дрянь, дрянь!
Он подошел к ней, погладил по голове. Чуть задержался на влажной челке и отдернул руку. Теплой волной окатило его с ног до головы, жаром плеснуло в лицо, судорогой стянуло горло. Поспешно глотнул воздух. Впервые в чужом нелюбимом теле вспыхнула тоска по женскому теплу. «Выходит, я и впрямь живой», — с изумлением подумал он.
Октябрева испуганно подняла на него заплаканные глаза, губы ее дрогнули, и он с греховным головокружением погрузился в открывшуюся перед ним глубину.
Ночью он не то летал, не то плавал в теплой, пульсирующей звездами бездне. Сердце то сжималось в необъяснимом стыде и страхе, то ликующе рвалось из груди. И Некторов впервые подумал о Бородулине с благодарностью — надо же, чем наградил его!
Зато утром встал мрачный, как никогда. Мучительно хотелось стянуть, сбросить, растоптать лягушечью кожу чужой внешности и явиться перед Октябревой в своем первозданном виде.
Как обычно, она пришла к восьми, сделав ему две инъекции, дала таблетку глюкозы с аскорбинкой. И все это без слов, старательно отводя глаза от его пристального взгляда. После завтрака сказала:
— Вам нужен свежий воздух. Мы с Косовским подыскали в парке аллею, где вы не рискуете попасть под обстрел любопытных глаз. Там и беседка есть, можно посидеть, почитать.
— Вас и вправду волнует мое состояние?
— Почему бы нет? Кстати, вот письмо, — она вынула из халатика конверт, протянула ему.
Он нахмурился.
— Будь вы озабочены моим спокойствием, не вручили бы это. — Распечатал конверт и, пока Октябрева крутилась у ангиографа, прочел письмо, — Они жаждут меня видеть, — сказал с ухмылкой.
— Кто? Жена?
— А то кто же.
— Вот и встретьтесь.
— Ах, какая вы добренькая! Зачем нам встречаться? Разве чтобы извиниться друг перед другом? Ей — за то, что помнит мои слабости, мне — за тот скверный вечер.
— Хотя бы. — Она мельком взглянула на него, и, как вчера, перед ним все поплыло. Обычно в таких случаях он не раздумывал: подходил к девушке, обнимал ее. И сейчас уже было сделал шаг в сторону Октябревой, но спохватился.
Она рассмеялась глазами и выскользнула в коридор. В бородулинском теле ходил совсем другой человек, и Октябрева терялась. Еще была свежа память об Иване Игнатьевиче, но то, что сейчас шло от Некторова, тревожно волновало.
Оказывается, страдал он вовсе не от боязни быть неузнанным близкими друзьями — узнала ведь Тоша! — а от своей невзрачности. Комплекс неполноценности, который был чужд ему и над которым раньше он добродушно подтрунивал, теперь стремительно развивался, угрожая придавить, пригнуть к земле.