Милость Господня - Андрей Михайлович Столяров
Добавляет, что засуха длится уже одиннадцать дней. Жара, сам видишь, как в пекле, настоятель распорядился: без особой нужды на улицу не выходить. Так что носа не высовывай, слабый еще.
Более подробные сведения Иван получает в группе. Зной навалился через сутки после того, как он ушел на свою аскезу. Температура сначала подскочила до тридцати градусов, потом – до тридцати пяти и уже больше недели держится около сорока. Дождя – ни капли. Иногда наползают откуда-то крохотные облака, но тут же уходят, будто земля их отталкивает. Пересохли все колодцы в округе, артезианская скважина, ранее снабжавшая водой Монастырь, тоже на издыхании: за день едва десять ведер накачивают. Так что воду теперь выдают порциями: полтора литра в сутки на человека, и все. К тому же обмелела река, вброд ее перейдешь, электростанция, естественно, не работает, электричества нет, скважину качают вручную послушники и сами монахи, та еще работенка, сменяются каждый час, установили над насосом навес, но все равно уже были тепловые удары. Вон Пятак, полчаса покачал – брык на землю, задрыгал ногой…
Пятак в ответ пучит глаза:
– Посмотрим, как ты сам (это он – Грабоверу) будешь завтра качать. Твоя очередь. Небось, брык исполнишь через десять минут…
Выясняется также, что засуха – сугубо локальная, пострадал только их район, в других – все нормально. Однако водой с ними никто делиться не хочет, отговариваются, что тоже жара, самим еле хватает.
– Ты-то как себя чувствуешь?
– Так, ничего…
Ивану не хочется рассказывать об аскезе. Да никто этим особо и не интересуется, разговоры о том, что засуха – это проклятие, наложила ведьма, сожженная на костре. Слышал, как она оттуда кричала? Предрекла нам всем скорую гибель. Сомкнувшись в тесный кружок, послушники шепчутся, что погибли уже четыре Великих Монастыря. Ладно иоанниты, те просто зачахли, руки из жопы, не сумели наладить хозяйство, но вот в Николаевском Монастыре вспыхнул пожар – сгорел весь, за ночь, не выжил ни один человек. А у сергиниан и того хлеще: тоже в одну ночь исчезли из Монастыря все послушники и монахи, куда они делись – никто не знает. И вот что странно: стоит Монастырь пустой, но не разрушается, не ветшает, колокола иногда в нем тихонько звенят, но если кто на этот звон забредет, тоже без следа исчезает. А полный трындец, конечно, у радимиитов: днем и ночью озаряется Монастырь багровым свечением, яко кровь в нем горит, ворота распахнуты, в них – красный туман. Патриарх, по слухам, заметил, что се – двери в ад…
– Вот – то же и нам предстоит… Никакая молитва не защитит…
Дни тянутся, сливаясь в одну душную пелену. Зной не спадает, напротив, становится еще беспощаднее. Каждый глоток воздуха обжигает легкие, ни ветерка, ни тени, пыль скрипит на зубах, оставляя земляной привкус во рту, небо цвета бледного цинка, даже ночью мерцает, не успевая остыть. Тишина окрест, мертвая тишина, ни птиц, ни кузнечиков, обычно заливающихся в траве, да и самой травы под слоем пыли почти не видно. Слышно лишь чавканье ручного насоса над скважиной, а если к нему подойти – так ведь и тянет туда, – журчание тоненькой струйки воды, текущей в ведро. Пить хочется непрерывно. Той порции, которую три раза в день раздает лично отец Сысой, катастрофически не хватает. Ивана пошатывает от слабости. И точно так же, словно сомнамбулы, бродят по коридорам другие послушники.
Время неслышно уходит, превращая жизнь в смерть. Однажды из слепящего зноя возникает группа крестьян – темные, высохшие, пропыленные, стоят молча, не решаясь войти, перед воротами Монастыря. Матери держат за руки чумазых детей. Это из той деревни, где духовники уничтожили капище. Их немного: видимо, кто мог, перебрался в город, остались те, кому до города не дойти.
– Вот ведь кривая вера что делает, – глядя на них, изрекает отец Сысой. Иван слышит, потому что случайно оказывается рядом с ним. – Прокляла и чужих, и своих, а разве они виноваты? За идола деревянного готова погубить сотню невинных душ…
Настоятель, перекрестясь, распоряжается вынести им пару ведер воды: порцию послушников и монахов в этот день урезают на треть. Многие начинают жаловаться на звон в ушах, сверлящий мозг, сводящий с ума.
А еще через день отец Амвросий назначает общее моление о дожде. Это уже третье моление, два других отстояли, пока Иван утопал в своей мутной аскезе. Никакого результата они не дали. И в этот раз, как он предчувствует, произойдет то же самое. Эффективность коллективной молитвы, кроме случаев, когда возносит ее специально натренированная молитвенная бригада, обычно пренебрежимо мала: ее не сфокусировать, разнобой, каждый молится по-своему и о своем…
То же самое и сейчас.
Он слушает, как архимандрит, воздевая ладони, выводит дрожащим голосом «Моление о дожде», составленное еще Патриархом Константинопольским Филофеем:
– …грехов пучину, увы, приложивеше, и пучину затворихом Божиа благодати, и дождя ныне капли обычныа, Владычице, горце оскудеша. Крепкую тя заступницу имуще, помощницу, твоему благоутробию припадаем вси: воду низпосли земли жаждущей, Творца и Сына своего милостива створивши… Капли благоутробиа Сына твоего, Владычице, призвавши, земли жаждущей низпосли, и упиются бразды ея вся, и плода житнаго множество принесут…
Он слушает, как хор, ведомый дьяком Лаврентием, тоже неуверенными голосами, подпевает «Слава!.. Слава!..», крестится вместе со всеми, кланяется, но в сердце его – пустота.
Бог не заполняет его.
И когда он выходит из храма и, прикрыв рот ладонью, чтобы хоть чуть ослабить жар, втягивающийся в гортань, торопится к жилым помещениям, то видит вокруг ту же бурую пыль, цинковое неживое небо, летаргические деревья, ту же знойную неодухотворенную пустоту, где человек – только тень, неумолимо испаряющаяся с лика земли.
Зато этой же ночью он слышит голос, слышит отрывистые, но вполне ясные звуки: и-в-в-а!.. и-в-в-а!.. – словно кто-то в смятении выкрикивает его имя. Поверх них ложатся раскатистые удары, точно бьют в бубен, топот десятков ног, хоровое пение или стон: хай!.. хай!.. хай!.. Голос все равно выделяется очень отчетливо: женский, напряженный, высокий, захлебывающийся то ли плачем, то ли беспорядочными словами. Улавливает его один Иван: больше никто из послушников в затемненной спальне не вздрагивает, не подскакивает. И это вовсе не тот галлюцинаторный бред, когда ему, измотанному аскезой, привиделось, что он бредет по деревне. Впрочем, и тогда, как он уже понимает, это был тоже не бред.
Стараясь не производить ни малейшего шума, он накидывает на себя подрясник, рясу, обувается, осторожно достает из тумбочки флягу с водой – вечерняя порция, примерно стакан, как будто предвидел