Энтони Берджесс - Сумасшедшее семя
Странно, что английский язык так никогда и не выработал форму прощания соответственно этому времени дня. Интерфаза какая-то. День пелагианский, ночь августинская. Тристрам храбро вышел из класса, прошел по коридору к лифту, понесся вниз, вышел собственно из гигантского здания. Никто не препятствовал его уходу. Учителя просто не выходили из классов до последнего звонка; следовательно, Тристрам по-прежнему неким мистическим образом был на работе.
Он с силой плыл в толпах на Эрп-роуд (потоки одновременно текли туда и сюда), потом свернул налево на Даллас-стрит. А там, как только повернул на Макгиббон-авеню, увидел то, чему по неизвестной на данный момент причине приписал прохвативший его озноб. На дороге, блокируя редкий транспорт, перед глазевшими толпами, державшимися на приличной дистанции, стояла рота мужчин в серой форме полиции — три взвода с взводными командирами, — стояла наготове. Почти все смущенно ухмылялись, шаркали ногами; рекруты, догадался Тристрам, новобранцы, но каждый уже вооружен коротким и толстым, тускло поблескивавшим карабином. Брюки сужены к черным эластичным подвязкам, натянутым на голенища сапог с толстой подошвой; забавно архаичные кители до пояса, с воротничками, со сверкающими медными собачьими ошейниками, при воротничках черные галстуки. На головах у мужчин серые фуражки, круглые, как круги сыра, над лобными долями слабо сверкают полицейские кокарды.
— Нашли им работу, — сказал мужчина рядом с Тристрамом, небритый мужчина в порыжевшем черном; с валиком жира под подбородком, хоть тело худое. — Безработные они. Были, — поправился он. — Самое время Правительству чего-нибудь для них сделать. Вон мой шурин, глядите, второй с краю в первом ряду, — с гордостью за шурина указал он. — Дали работу, — повторил он. Явно одинокий мужчина радовался возможности с кем-нибудь поговорить.
— Зачем? — спросил Тристрам. — К чему это все? — Но знал: это конец Пелфазы, людей собираются заставлять быть хорошими. И почувствовал определенную панику на свой собственный счет. Может, надо бы вернуться в школу. Может, никто ничего не узнает, если вернуться прямо сейчас. Это было глупо с его стороны, он никогда раньше не делал ничего подобного. Может, надо бы позвонить Джослину и сказать, что ушел раньше времени, потому что плохо себя чувствует…
— Чтоб призвать кое-кого к порядку, — с готовностью отвечал худой мужчина с валиком жира под подбородком. — Слишком много молодых хулиганов на улицах по ночам шляются. Никакой строгости к ним, никакой. Учителя уже не имеют над ними никакой власти.
— Некоторые из этих юных рекрутов, — осторожно заметил Тристрам, — подозрительно смахивают на молодых хулиганов.
— Вы моего шурина называете хулиганом? Лучший парень из всех, кто когда-нибудь на этом свете дышал, вот он кто, и почти четырнадцать месяцев был без работы. Никакой он не хулиган, мистер.
Теперь офицер занял позицию перед ротой. Щеголеватый, брюки сшиты по талии, серебряные планки на эполетах сияют на солнце, на бедре пистолетная кобура из роскошного кожзаменителя. И он крикнул неожиданно мужским голосом:
— Ррот-та-а-а, — рота застыла как пораженная громом, — …ш-ш-шай. — Шипение прогромыхало, как камешки; мужчины внимали неистово. — Ппо ссвоимм посстаммм рра-а-а… — гласная задрожала между двумя аллофонами, — ззо-йдисссъ. — Одни повернули налево, другие направо, третьи ждали, смотрели, что сделают остальные. Из толпы послышался смех, насмешливые хлопки. Потом улица заполнилась шатающимися кучками неуклюжих полисменов.
Чувствуя какую-то тошноту, Тристрам направился к Эрншо-Мэншнс. В подвале под мощной холодной башней располагался магазин спиртного Монтегю. Единственной доступной в то время отравой был зловонный дистиллированный спирт из овощей и фруктовой кожуры. Назывался он алк; лишь желудок простого народа мог его принимать в чистом виде. Тристрам выложил таннер на стойку, его обслужили, подав стакан грязного липкого спирта, хорошо разбавленного оранжадом. Больше пить было нечего: засеянные хмелем поля и древние центры виноградарства исчезли вместе с пастбищами и табачными плантациями Вирджинии и Турции; ныне все было отдано более съедобным зерновым. Мир почти вегетарианский, не курит, пьет исключительно чай, кроме алка. Тристрам серьезно попробовал и после другой порции огненного оранжада за таннер почувствовал, что вполне с ним примирился. Повышение похоронено, Роджер похоронен. К черту Джослина. Он почти полностью выкрутил голову, оглядывая тесную маленькую забегаловку. Гомики, некоторые с бородами, ворковали между собой в темном углу; у стойки бара пили главным образом гетерики и угрюмые. Сальный толстопузый бармен поплелся к музыкатору в стене, бросил в щель таннер, и на волю зверем вырвалась громыхавшая конкретная музыка, — ложки колотят в жестяные миски, речь Министра Рыбоводства, вода спущена в унитазе, рев мотора: все записано в замедленном темпе, усилено или приглушено, старательно микшировано. Мужчина рядом с Тристрамом сказал:
— Жуть чертовская.
Он сказал это алкашам, не поворачивая головы и едва шевеля губами, словно сделав замечание, все-таки не хотел, чтоб оно было подхвачено в качестве повода втянуть его в беседу. Один бородатый гомик начал декламировать нараспев:
Мое мертвое дерево. О, верните мне мертвое, мертвое дерево.Дождик, дождь, перестань. Пусть земля остаетсяСухой. Вбей богов в затвердевшую землю,Просверлив в ней дыру, как придется.
— Бред чертовский, — сказал мужчина чуть громче. Потом покрутил головой, медленно и осторожно, из стороны в сторону, внимательно оглядел Тристрама справа от себя и выпивавшего слева, будто один был скульптурный изображением другого и требовалось сверить сходство. — Знаете, кем был? — сказал он. Тристрам призадумался. Угрюмый мужчина с глазами в угольно-черных ямах, красноватый нос, пухлый рот Стюартов. — Дай мне еще того же, — сказал он бармену, шлепнув монету. — Думаю, вам сказать не удастся, — триумфально объявил он, поворачиваясь к Тристраму. — Ну, — сказал он, со смаком и вздохом опрокидывая неразбавленный алк, — я был священником. Знаете, что это такое?
— Нечто вроде монаха, — сказал Тристрам. — Что-то связанное с религией. — Он благоговейно разинул на мужчину рот, точно это был сам Пелагий. — Однако, — возразил он, — больше ведь нет никаких священников. Ведь священников нет уже сотни лет.
Мужчина вытянул руки, растопырив пальцы, как бы сам себя проверял, не дрожат ли.
— Вот, — сказал он, — эти самые руки ежедневно творили чудо. — И более рассудительно продолжал: — Было немного. В паре очагов сопротивления в Провинциях. Народ, не согласный со всем этим либеральным дерьмом. Пелагий, — сказал он, — был еретик. Человеку необходима божественная благодать. — Он вернулся к собственным рукам, производя клинический осмотр, словно в каком-нибудь месте возникли признаки начинавшегося заболевания. — Еще той же дряни, — сказал он бармену, воспользовавшись теперь руками для поисков денег в карманах. — Да, — сказал он Тристраму. — Священники еще есть, хотя я больше не вхожу в их число. Изгнан, — прошептал он. — Расстрижен. Ох, Боже, Боже, Боже. — Он начинал лицедействовать. Один-другой гомик захихикали, слыша имя Господне. — Но им никогда не отнять эту власть, никогда-никогда.
— Сесил, ты старая корова!
— Ох, милые, только взгляните, что на ней надето!
Гетерики тоже взглянули, только с меньшим энтузиазмом. Зашла троица полицейских рекрутов, широко улыбаясь. Один исполнил короткую чечетку, в завершение отдал честь, дернувшись, как паралитик. Другой изобразил, будто поливает помещение из своего карабина. По-прежнему играла далекая, холодная, абстрактная конкретная музыка. Обнявшиеся гомики рассмеялись, заскулили.
— Не за подобные вещи я был расстрижен, — сказал мужчина. — За реальную любовь, за реальную вещь, не за это богохульное издевательство. — Он угрюмо кивнул в сторону веселой кучки полицейских и штатских. — Она была очень юная, всего семнадцать. Ох, Боже, Боже. Однако, — с ударением сказал он, — они не смогут отнять божественную силу. — И опять взглянул на руки, на сей раз, как Макбет. — Хлеб и вино, — сказал он, — претворяются в тело и кровь… Но вина больше нет. И папа, — сказал он, — старый, старый, старый, на Святой Елене. И я, — сказал он с притворной скромностью, — распроклятый чиновник Министерства Топлива и Энергетики.
Один полисмен-гомик сунул в музыкатор таннер. Неожиданно грянула танцевальная мелодия, будто лопнул мешок спелых слив, — оркестр из абстрактных записанных звуков, на глубоком фоне медленная дробь, от которой тряслись все поджилки. Один полисмен начал танцевать с бородатым штатским. Грациозно, вынужден был признать Тристрам, танец сложный и грациозный. А расстрига-священник испытывал отвращение.