Татьяна Шипошина - Как день вчерашний
Солнце снова клонилось к закату. Небо оделось в лилово-сиреневую мантию. От красоты захватывало дух. Нет, невозможно. Не человеческая — Божественная красота.
Хотелось благодарить. Да, именно так. Благодарить Создателя за красоту. Я не сам встал на колени. Что-то поставило (Кто-то поставил) меня, и вся моя душа, ещё не остывшая с утра, устремилась в это закатное небо, благодаря... Слава Тебе, Господи, Слава Тебе... За этот мир. За небо, за солнце. За египетскую пустыню и большой город. Слава Твоей премудрости. Става Твоей любви, потому что без любви невозможно создать такую красоту.
Спасибо Тебе, что я, человек, могу эту красоту воспринять. Спасибо Тебе за тот отрезок бытия и за всё то, что открыл мне. И не дай мне запачкать свою душу так, чтобы она стала слепой. Слава Тебе...
Сколько я так простоял, не знаю. Солнце село, мгновенно пронеслись южные сумерки, и снова ночь начала опускаться на египетскую пустыню.
Засияли огромные, несчитанные, недоступные мне звёзды.
Боже, как красиво!
Как величественно!
Как велико по сравнению со мной... У меня не осталось слов.
Душа моя изнемогла от благодарения. Благодарение распластало меня по камням.
Я больше не мог.
Придя в себя, я вспомнил о чётках и Иисусовых молитвах. Прочёл я молитвы довольно быстро, но уже не в таком напряжении души. Просто прочёл, и всё. Старался, конечно, почувствовать то же, что и в храме. Или то, что пережил только что.
Но не мог. И был этим раздосадован.
Пришла пора возвращаться в пещеру, но я почему-то чувствовал себя так, словно в конце меня чего-то лишили. Я попробовал сладость молитвы и тут же её потерял. Несмотря на то, что прочёл молитву сто раз! Сто! Много или мало, но сто!
— Отдыхай, Всевлаад, — авва Феодосий поднялся с колен мне навстречу, когда я вошёл.
Я присел на каменное ложе.
— Расскажи мне о молитве, авва Феодосий, — попросил я.
Феодосий уже склонился, чтобы выйти из пещеры.
— Один авва сказал так: «Никто не может говорить о молитве, если он не молится. Если же он молится, у него нет ни малейшего желания об этом говорить».
— Но если молитва была — и вдруг исчезла, оставив одни слова?
— Младенец Всевлаад учится ходить...
— Ты посоветовал мне познавать себя, — что ты имел в виду?
— Испытывай свои желания, — распрямился авва. — И послушай Великого Антония: «Тот, кто знает себя, знает Бога... Кто знает себя, знает и всех людей. Кто может любить себя, любит всех... Кто любит ближнего, любит Бога; и кто любит Бога, любит свою душу».
— Подожди, подожди... повтори!
Но он вышел, а я остался один. Я мог бы лечь и уснуть.
Но я опустился на колени рядом с каменным ложем, покрытым старой шкурой.
Кажется, у меня пропало желание говорить о дальнейшем.
Глава 28
Я снова спал без сновидений. Феодосий разбудил меня и выставил за «дверь» читать сто Иисусовых молитв.
Прочитал я их ни шатко, ни валко. Но честно. Почему-то в этот раз рассвет не сильно меня порадовал. Короче, не мог я дождаться своего куска хлеба и куска сыру.
Позавтракали мы в молчании.
Я ел хлеб и сыр. Феодосий пил воду.
После завтрака он спросил:
— Как, Всевлаад, найдёшь ли дорогу до источника?
— У нас же ещё есть вода, — ответил я.
— Есть. Но мне нужна вода для одного дела. Когда принесёшь, я тебе расскажу. Найдёшь дорогу? Прямо вверх.
— Ну... должен найти, — протянул я.
Идти за водой, тем более одному, мне не хотелось. Кроме того, в нашем резервуаре оставалось ещё достаточно, дня на два-три.
Но я сказал:
— Если тебе надо... Хорошо, пойду.
— В дороге прочтёшь двести молитв, — наказал мой авва.
Сегодня его приказы воспринимались тяжелее, чем вчера. Мне даже захотелось ответить ему что-то вроде: «А где это написано, что я должен тебя слушаться? А почему двести, а не сто пятьдесят? А почему это вообще нужно?»
Но вслух я ничего не сказал. Взял кувшин и отправился прямо вверх.
Я решил сразу прочитать все двести, чтоб потом уже идти свободно. Сначала я считал молитвы по чёткам. Но потом отвлёкся.
Светило солнышко. Шагалось мне легко. Настроение поднялось, и я, благо находился в одиночестве, стал во весь голос распевать: «Го-о-о-споди, Иису-у-у-у-се Христе, Сы-ы-ы-не Божий...» и так далее, на разные мотивы.
Мне стало весело.
Я пел то быстрее, то медленнее, то весело, то грустно, и закончил тем, что стал петь в темпе марша, на мотив «Yellow Submarine»:
Го-спо-ди-И-и-сусе Христе,
Ты помилуй мя,
Ты помилуй мя!
Да, если бы кто-нибудь видел меня! Топающего с кувшином по египетской пустыне, в рясе и поющего молитвы на мотив Битлз...
Господи, помилуй...
Что-то остановило меня. «Наверно, не стоит так уж... на мотив Битлов — наверно, не стоит», — подумал я.
И перестал. Потом прикинул про себя, что сто раз я уж наверняка эту молитву прочёл и пропел, и начал считать вторую сотню, теперь уже спокойно и по верёвочным чёткам Феодосия.
Я не жалуюсь на зрительную память. Скоро показался пригорок и зелёная смоковница, растущая на нём.
— Йо-хо! — крикнул я и начал плескаться в источнике.
Так плещутся в источнике люди, когда никто не стоит у них над душой. Напившись и вымывшись, я присел на камень. И понял, что мне хорошо. Понял, что, несмотря на все несуразицы, со мной произошедшие, я чувствую себя так хорошо, как, наверно, чувствовал себя в возрасте семи-десяти лет, когда жизнь ещё представлялась мне радужным фейерверком.
Я был один, но не ощущал одиночества. Я забыл о нём. Более того. Кажется, я испытал радость от молитвы. То, о чём говорил Феодосий.
Молодец я! Наверно, молодец! И ведь не сидел при этом сто лет в пещере!
— Ладно, авва Феодосий, принесу тебе водички, — сказал я вслух.
Взвалил кувшин на плечо и зашагал вниз.
Я, конечно, мысленно спорил с Феодосием. Я продолжал испытывать отвращение ко всяким поучениям, просто потому, что это поучения. Мне казалось, что монах во многом неправ и перегибает палку.
Но я не мог не чувствовать силу этого человека, и мне хотелось разобраться окончательно, почему он так силен и так мне симпатичен. Мне не хотелось огорчать его. Мне хотелось порадовать его.
Я тащил кувшин, в таком вот компоте разных, но, в общем-то, приятных чувств. Тащил и сам себе нравился. И даже гордился собой. Чуть-чуть.
Глава 29
Феодосий стоял на коленях перед своим крестом, когда я вернулся. Я присел на камень рядом с входом, чтоб не тревожить авву.
Через несколько минут он вышел из пещеры.
— О чём ты так долго молишься? — спросил я.
— О тебе.
— А о чём ты молился до того, как появился я?
— О тебе.
— Но этого не может быть!
— Даже молясь о себе, молятся о мире. А значит, и о тебе. Принёс воду?
— Да! Для чего она тебе понадобилась?
— Подойди, возьми кувшин. Я взял.
— А теперь — вылей воду.
— Что?
— Вылей воду на землю.
— Ты что? Ты... Ты... Понимаешь, что говоришь?
— Вылей воду.
— Я... Я нёс! Тебе! Радовался! Ты понимаешь, что говоришь?
Не могу передать, как всё моментально вскипело у меня внутри. Перехватило дыхание. Даже бросило в пот от возмущения.
Руки непроизвольно сжались в кулаки.
Я придвинулся к Феодосию. Ещё немного, и я бы схватил его за грудки. Но он перекрестился, спокойно глядя на меня.
Я схватил кувшин и перевернул его. Вода жалобно хлюпнула и вылилась на каменистую землю, почти сразу же впитавшись в неё.
— Вот! Пожалуйста! Как хочешь! Только ни о чём меня теперь не проси! И твои молитвы не нужны мне! Забери их вместе с твоей водой!
Я отшвырнул кувшин. Он жалобно звякнул на камнях и отлетел.
Этот человек оскорбил меня! Он насмеялся над самым светлым. Над тем, что только проявилось во мне! А ведь я ему, для него — нёс эту воду! Этот человек... У меня не было слов. Даже ругань застряла у меня в глотке. Я не знал, куда деться. Что сделать...
Я плюнул на камни и побежал, куда глаза глядят.
Убежал я недалеко. За холм. Чтоб не видеть ни Феодосия, ни пещеры. И там я сидел.
Сидел, сидел...
Я понимал, что уходить мне некуда. Что нет смысла идти даже в монастырь, за восемнадцать километров. Там никто не понимает моего языка, и все видели, что я приходил с Феодосией.
Просто, видимо, мне надо было побыть одному, чтоб прийти в себя от такой неожиданной и подлой обиды, нанесённой мне этим человеком, которого я — даже назвал аввой! Что значит — отец.
Я назвал этого человека отцом, а он...
Нет, я никак не мог прийти в себя. Солнце уже перешло середину небосвода, а я не находил в себе сил вернуться к пещере.
Чего только я ни передумал, сидя на камне и лёжа на сухой земле! И о своём несуразном прошлом, и о том, что меня, в общем-то, здесь и нет. А лежу я, бедный, в реанимации, в двадцать первом веке, и никак не могу прийти в себя.