Московское золото и нежная попа комсомолки. Часть Четвертая (СИ) - Хренов Алексей
Впереди, справа, на солнце что-то блеснуло. Бонины чувства мгновенно обострились, в голове словно щёлкнул переключатель. Кто-то пустил солнечного зайчика.
Маленькая чёрная точка неспешно ползла по небу, направляясь к Франции.
— Опля! — пробормотал он, возвращая самолёт на прежний курс, но теперь уже с намерением перехватить незнакомца.
Через несколько минут точка превратилась в самолёт — светлый, серебристый, двухмоторный, совсем не военный. Гражданский борт.
— Небось начальство Республики драпает во Францию, — скривился Боня.
«Фиат» был быстрее и постепенно нагонял машину нарушителя блокады. Уже стали различимы формы фюзеляжа, потом — хвост, на котором гордо маячил французский триколор.
Бонифаций противно усмехнулся.
— Попались, братцы французские кролики. Над океаном вы хоть «Юнион Джек» рисуйте, лягушатники!
Он шёл сверху и справа, аккуратно подбираясь на дистанцию атаки. Боня резко опустил нос, разгоняя «Фиат», вжимая педали, выводя в прицел изящный силуэт француза. Расстояние быстро сокращалось — пятьсот, триста метров, двести…
Боня сжал гашетки — гулко простучали пулемёты, отправляя беглецам пламенный свинцовый привет.
Но…
Самолётик вдруг как-то тяжело дёрнулся, свалился на крыло и исчез из прицела! В следующее мгновение он провалился вниз, вывалился из поля зрения и оказался позади, почти под брюхом «Фиата».
— Чёрт! — выругался Бонифаций. — Плакали мои премиальные!
Он рванул штурвал вправо, закладывая вираж, стараясь поймать мерзкий, юркий силуэт в перекрестие прицела.
— Ах ты, паскуда! Второй раз не увернёшься! — прошипел он сквозь зубы. — Ну ничего… Сейчас папочка тебя отчпокает — и никто и не найдёт вас в волнах!
25 августа 1937 года. Аэродром Небо между Парижем, Биарритцем и Сантандером.
Сжимая штурвал до побелевших костяшек, Лёха напрягал каждый мускул, будто он сидел не в кабине, а весь самолёт держал на руках, чтобы тот не сорвался вниз. Пальцы слиплись с рычагами, спина покрылась потом, а моторы хрипели с таким натужным рыком, словно вот-вот собирались взлететь в стратосферу.
Он обернулся в салон, где сидели, висели, держались и не по уставу молились советские лётчики.
— Смотрим в окна! — крикнул Лёха, его голос вдруг странно захрипел. — Кричим расстояние, громко! Двести метров — кричим «ПОРА»! Если урод откроет огонь раньше — орём немедленно!
Он не стал объяснять, что будет делать. Говорить слова было некогда, да и незачем — люди в салоне прекрасно сами понимали происходящее.
В принципе, его «Энвой», когда пустой, был почти сравним по скорости с «Фиатом». Без груза и пассажиров Лёха бы извертел этот сраный «Фиат» на болту, не давая открыть огонь и ускользая из прицела. Но… вышло погано. Самолёт был набит до отказа, и в нём сидели люди, чьи жизни зависели от мастерства Лёхи.
Сзади лётчики быстро организовались. Лёха услышал голос — чётко отсчитывающий расстояние, как метроном:
— Пятьсот! — Триста! — Двести! — Сто пятьдесят!.. «ПОРА»!!!
Лёха резко убрал газ, дал в пол левую педаль, помог штурвалом — и самолёт буквально провалился влево, словно споткнулся о набегающий поток воздуха. Они вывалились с линии атаки в последний момент, когда пилот «Фиата» уже в нетерпении нажал гашетки.
Но… перегруженный «Энвой» после такого пинка категорически отказывался возвращаться к понятию «полет». Он камнем устремился к мерцавшей внизу поверхности воды. Всё, что оставалось нашему герою, так это дать полный газ и тянуть штурвал на себя — до упора, до скрежета, до судорог в руках.
Он видел, как стремительно море несётся навстречу, не слышал, что кричат сзади, и почти не дышал. Он чувствовал, как воздух под крыльями мнётся, ломается, поддаётся… и вот — медленно, нехотя, будто вынырнул из глубины — самолёт выровнялся. Горизонт, как натянутая струна, снова стал ровным.
Резко, хлопком, Лёхе вернулись звуки, восстановилось ощущение полёта и присутствия людей вокруг.
— Так пару раз — и мы в подводники переквалифицируемся! Эй, сзади! Штаны чистые? — нервно пошутил Лёха.
Манёвр стоил лайнеру метров пятисот с таким трудом набранной высоты.
Сзади, теперь уже наблюдатели правого борта начали свой неумолимый отсчёт — несколько более медленный, но новый и потому угрожающий:
— Пятьсот! Четыреста! Триста! Двести пятьдесят!
На горизонте появилась и стала приближаться полоска земли.
Франция.
25 августа 1937 года. Небо между Парижем, Бордо и Сантандером.
Пехотинец в окопе видит в прицел врага и может стрелять в ответ. Танкист, пусть и в стальной коробке, но видит в окулярах силуэт вражеской машины и знает, что пушка заряжена — а значит, есть шанс. Пилот истребителя сжимает ручку управления и гашетки, и если судьба благосклонна — можно зайти противнику в хвост и запустить вперёд свинцовый рой.
Но если ты сидишь в фанерном ящике под жуткий вой моторов, под тобой — горючее, над тобой — небо, а где-то сзади, невидимый, заходит противник… тогда приходит другое чувство. Сырое, холодное, липкое осознание собственного бессилия.
Кто-то впереди достал наган. На него зашипели, заставив убрать. Глупо, конечно, но даже просто держать его в руке, гладить рукоять — придаёт немного уверенности…
Самолёт резко завалился влево, будто его поддела невидимая рука. Кабина качнулась, и в следующий миг людей в салоне швырнуло вбок — кто-то просто врезался плечом в товарища, кто-то полетел на пол, по пути сбивая других. Самолёт задрожал, казалось, от напряжённого натиска живой массы.
Двигатели взвыли на высокой ноте — натужно, зло, словно тоже боролись с невидимой силой, которая тянула самолёт вниз. Воздух за обшивкой загудел, как натянутый трос. Самолёт вошёл в пике.
Иван молчал. Не из храбрости и не из спокойствия. Просто челюсть свело — от напряжения, от страха, о котором не хочется говорить, когда рядом сидят люди. Он упёрся в Васюка, пытался дышать ровно, но каждая секунда растягивалась до предела. Глаза метались, не в силах оторваться от потолка, в который прижатым казалось небо.
Выход из пикирования был мучительно долгим.
Вокруг зашевелились лётчики, послышались пожелания врагу с указанием направления, сексуальной ориентации стрелявшего и пожеланиями встретить старость без известных органов. А Иван продолжал молчать, будто так он мог хоть чуть-чуть сохранить в себе равновесие, пока всё вокруг теряло опору.
Наган — это, конечно, глупо, но не сидеть же слепыми котятами в мешке и ждать, пока собьют! Он порылся в своём вещмешке, лежавшем под его головой, и нашарил там пару «ананасов» — гранаты Ф-1, припрятанные ещё на аэродроме. Тяжёлые, металлические, с крупными насечками. Родные. Их вес успокаивал.
Спереди раздался крик:
— Двести пятьдесят!
— Принимай, фашист, пламенный комсомольский подарок! — наконец, чуть заикаясь, произнёс Евсеев заинтересованно смотрящему на него Васюку.
Сжав гранату левой рукой, он дёрнул чеку, сильнее сжимая запал. Правой потянулся к двери, чтобы выкинуть к чёрту этот кусок смерти навстречу летящему врагу — может, даже зацепить его.
И тут самолёт резко тряхануло. То ли воздушная яма, то ли очередь врага прошила крыло.
Левая рука сильно ударилась о жёсткое ребро двери. Ивану показалось, что хрустнула кость, и электрический разряд прошил его насквозь. И в ту же секунду пальцы сами разжались — от боли, от рефлекса, от ужаса.
Граната, щёлкнув запалом, покатилась по полу салона, вызывая короткую панику. Время пошло. Иван на секунду застыл. Даже не закричал. Он замер, сжимая вторую гранату, глядя, как первая — чёрная, тусклая — медленно простучала по фанерной обшивке, перепрыгнула через его ногу и подкатилась к Васюку.
Васюк, казалось, даже не вздрогнул. Он спокойно перевёл взгляд вниз — туда, где на полу, покатившись по фанерной обшивке, остановился чёрный шарик с насечками. Она легла у его сапога, будто специально выбрала это место, как капризный мяч на детской площадке. Он, не меняясь в лице, ловко дотянулся и поднял её одной рукой, как картофелину, словно в этом не было ничего особенного.