Депутат - Алексей Викторович Вязовский
— Журналистов уберите, — сказал я сквозь зубы. — Не хочу, чтобы семья видела.
— Э… Не можем… — виновато развел он руками. — Они ничего не нарушают. Свобода слова.
— Ясно, — ответил я и рывком выскочил из машины. На улице шел вялый снежок, под ногами образовалась серо-белая каша. Интересно, а если я заляпаю свои итальянские штиблеты за штуку баксов, меня на похоронах переоденут в новые? Блядь, какая чушь в голову лезет.
Тут всего полсотни шагов, но до чего же тяжело они мне даются. Ноги ватные, совсем не чувствую их. Подумал и снял пальто. Тонкий кашемир, мое любимое. Пусть в машине полежит. Ну вот не дурак я? На кону голова стоит, а мне пальто жалко.
— Это же Хлыстов! — услышал я восторженный вопль Алексея Самоварова. — Сергей Дмитриевич! Скажите, что сейчас будет происходить? Почему именно вы стали переговорщиком? Дайте свои комментарии… Зрители ждут!
— Никаких комментариев! — ответил я, и под вспышки фотокамер я проскользнул через оцепление, пошел к входу в театр. — Эй! Как там тебя, Хаттаб! Я пришел!
— Хорошо, — из-за двери на мгновение показался бородатый мужик лет тридцати, блеснувший на удивление обаятельной улыбкой. У торпеды шадринских такая же улыбка была. Как сейчас помню… Этот тоже отморозок порядочный. Ничего-то он не боится. В руках укороченный Калаш, на поясе кобура с пистолетом.
— Так ты чего хотел? — спросил я.
— Заходи! — приглашающе взмахнул он рукой. У него был непривычный гортанный акцент, и некоторые буквы он выговаривал совсем плохо.
— Дураков нет, — покачал я головой. — Ты хотел поговорить, так говори.
— Я знал, что ты так скажешь! — усмехнулся араб и что-то приказал людям, которые стояли сзади. Раздался выстрел, и в вестибюль, прямо мне под ноги, бросили бездыханное тело пожилого мужчины, вокруг которого расплывалось кровавое пятно.
— Ну что? Зайдешь? Или еще одного пустить в расход?
— Женщин с детьми выпусти, — пересохшим горлом произнес я. — И тогда зайду. Я же тебе нужен, не они.
— Хорошо, — кивнул Хаттаб. — Женщины с детьми уйдут, Аллахом клянусь.
— А я богом клянусь, что зайду, если ты их отпустишь, — ответил я. — А потом мы проведем переговоры.
Мы померились взглядом. Уже через несколько минут из высоченных резных дверей повалили плачущие женщины, прижимающие к себе детишек, и было их немного. Или я чего-то не понимаю… Проклятье! Он же выпустил только женщин с детьми! А женщины без детей сидят сейчас в зале…
— Иди сюда! — поманил меня Хаттаб, а когда я сделал шаг вперед, добавил. — Иди сюда, шакал поганый! Переговоры? Да зачем мне с тобой переговоры проводить? Говорить я совсем с другими людьми буду. Ты мне совсем для другого нужен…
А потом в голове словно выключили лампочку, и я в очередной раз в своей жизни погрузился в спасительную темноту.
Глава 22
Боль. Оказывается, я до сих пор и не знал настоящего значения этого слова. С каждой минутой, что я продолжал висеть под потолком какой-то гримерки, для меня открывались новые грани этого понятия. Я не знал ничего подобного ни в той жизни, ни в этой. Ну, бывало, мусора отметелят, дело привычное. Но вот нож в бедро с проворотом мне еще не втыкали, да еще и просто так, между делом — чисто размять перед основной программой. И солдатским ремнем с тяжеленной пряжкой меня пока тоже не били. Редкостное удовольствие, скажу я вам. Я не строил из себя героя, выл и орал так, что чуть сам не оглох. Почему? Ну, во-первых, героя строить из себя было не перед кем, во-вторых, незачем, а в-третьих, просто опасно для жизни. Товарищи с Ближнего Востока, посетившие нашу страну с дружеским визитом, видя, что их усилия приводят к нужному результату, удовлетворенно кивали бородами и улыбались. Кровная месть — святое дело. Без всякого сомнения, если бы эти действия нужного результата не приносили, то мои мучения просто усиливались бы. Поэтому я радовал этих уродов своими воплями как мог.
Кисти рук я перестал чувствовать минут через тридцать, и это было скверно. Когда там гангрена начинается? Через восемь часов? Через десять? Через двенадцать? То, что это неизбежно, я понимал прекрасно. Сперва пальцы начало колоть иголками, потом они стали наливаться тяжелой свинцовой болью, а потом и вовсе онемели. Выше запястий, перетянутых веревками, я не чувствовал ничего. Там был камень, мертвый и безжизненный.
— А-а-а! — заорал я, когда моя щека понадобилась кому-то для того, чтобы затушить сигарету.
Где-то на границе боли и света я слышал, как один из бородачей говорит по телефону, требуя вертолет и два миллиона долларов. Неужели из-за такого дерьма все затевалось? Не верю… Минут через двадцать я понял, что не верю правильно. Парни деловито таскали и раскладывали по помещениям спортивные сумки, обращаясь с ними с крайней осторожностью. Собственно, гора одинаковых сумок лежала передо мной, а они брали по одной и уносили. Вот точно в них не потные майки из спортзала. Взрывчатка там. Тротиловые шашки с детонаторами. А что это значит? Это значит, что хрен кто отсюда выйдет, кроме полутора десятков перепуганных женщин с детьми, которых я поменял на себя. И, как я уже сейчас понял, они бы их и так отдали. Дети своим ревом только нервируют, а поставленных целей бородачи и так достигнут.
В общем, расклад ясен: все взлетим на воздух. Только те, кто в зале, умрут быстро, а я загнусь после того, как эти сволочи выкурят все свои сигареты, и все до одной потушат об меня.
— Ну что, шакал проклятый? — Хаттаб лучезарно улыбался, поигрывая ножом. — Хочешь сразу умереть или еще помучаешься?
— Хотелось бы помучиться, — усмехнулся я искусанными в кровь губами. Где-то в глубине души разгоралась надежда. То ли у меня от боли галлюцинации появились, то ли и правда спецура работать начала. Но только в районе вентиляционной решетки воздух как будто подрагивал. Так бывает в лютую жару, а ведь сейчас совсем не лето. Даже отопление вовсю шпарит. Или это мне только кажется?
— Ухо или палец? — оскалился Хаттаб — Мы тебя целиком обкорнаем, отрежем все, прижжем, чтобы не умер. Сердечко крепкое?
Я промолчал. Нет, а что говорить?
— Поедешь с нами в одной из этих сумок, — араб кивнул в сторону пола. — Ну как только мы ее разгрузим. Так что, с чего начинать? С ушей?
— Палец, — прохрипел я и закрыл глаза. — Их больше.
Да, дело плохо. Руки онемели так, что боль чувствуется где-то далеко, как будто под наркозом. И орал я скорее для порядка,