1914 (СИ) - Щепетнев Василий Павлович
Или приснилось, что в город завезли магрибские сливы. С куриное яйцо, фиолетовые, и очень вкусные. Но если кто-то вдруг проглотит косточку, то она внутри, в кишках, прорастёт и даст начало сливовому дереву, которое так и будет расти внутри, пока не убьёт человека. А потом будет расти дальше, уже в земле.
Эти сны, словно отголоски древних мифов, переплетались с реальностью, придавая ей оттенок сюрреалистической гротескности. В них было что-то от гравюр Доре — мрачных, завораживающих, где каждое движение тени несло в себе предчувствие катастрофы. Порой мне казалось, будто само время в моих снах замедляет ход, превращаясь в тягучую смолу, в которой тонут крики, выстрелы и даже собственное дыхание.
Не очень весёлые сны. Сны больного мальчика, в которых прочитанные книги, мешаясь с реальностью, рождают кошмары. Но не сплошные кошмары, иногда снилось и обыкновенное, и даже интересное: я лечу над Россией на высоте в три версты на прекрасном дирижабле, в обшивку которого вмонтированы солнечные батареи. Вернее, солнечные батареи и являются обшивкой. А солнце на высоте в три, четыре, пять вёрст — яркое всегда. Вечный двигатель. Почти. Лечу, и с неба через громкоговоритель читаю подданным «Трёх поросят». И тогда земля внизу, испещренная реками и лесами, кажется огромной раскрытой книгой, где вместо букв — города и деревни, а вместо точек — огни фонарей, мерцающих в предрассветной мгле. В эти мгновения, полные невозможной легкости, я почти верил, что болезнь — всего лишь дурной сон, и стоит мне проснуться, как всё вернется на круги своя: Коля будет смеяться, сестры — шептаться за чаем, а Новак, этот загадочный поляк с пустым взглядом, так и останется тихим телеграфистом, чьи пальцы, танцуя над ключом, выстукивают чужие тайны, никогда не смешивая их со своими.
Кронпринц Вилли провёл в Царском три дня, будто тень магистра тевтонского ордена, мелькающая в золоченых коридорах. С Papa они беседовали за плотно закрытыми дверями, сквозь которые доносились обрывки фраз о «балканском узле» и «божественном промысле монархов». Я же, изредка выбираясь из постели, объятый жаром и слабостью, слышал их вполуха из потайного коридорчика, угадывал шаги — спортивную поступь Papa и особую кавалерийскую походку кронпринца, будто он вечно готов вскочить в седло вороного жеребца и — аллюр три креста, прощай, Петербург, здравствуй, Берлин.
При прощании Вилли явился ко мне в сопровождении запаха гаванских сигар и ландышевого одеколона. Его монокль, холодный как апрельский лед на Неве, скользнул по моим воспаленным щекам: «Ваше высочество напоминает Рафаэлева сивиллу — местами бледно, местами красно, а в целом живописно». Шутка прозвучала как пароль, за которым последовали туманные обещания: «Скоро мир ахнет от нашего сюрприза». В его голосе, обычно резком, как прусские манёвры, слышалось странное волнение. Может, от мысли о том, как два кузена — он в остроконечной каске, я в старой богатырке Papa, найденной случайно в шкафу охотничьего домика — будут рушить старый порядок, играя в бирюльки судьбами империй?
О краснухе младшего Вильгельма он сообщил с комичной важностью, словно речь шла о династическом браке. «Ваш микроб, любезнейший, для нас теперь безопаснее швейцарского сыра!» — хлопнул по столику, оставив на лакированном дереве влажный отпечаток ладони.
«В лёгком воздухе свирели раствори жемчужин боль, В синий, синий цвет синели океана въелась соль» — вдруг пришло на ум.
После его отъезда я погрузился в газетное море, где волны новостей бились о рифы умолчаний. «Нива» пестрела видами курортов, «Новое время» философствовало о падении нравов, а между строк сквозило напряжение, словно бумага пропиталась нитроглицерином. Австрийские орлы, по сообщениям, «осуществили плановое перемещение к сербским рубежам», будто речь шла о перелете птиц. Белградские корреспонденты, словно древние авгуры, толковали полет артиллерийских снарядов над Дунаем.
О Вержболовском инциденте — ни полслова. Наши сыщики, эти жрецы бюрократического Олимпа, сплели легенду с трогательной наивностью опереточных либреттистов: якобы телеграфист-неудачник мстил мифическому бастарду за поруганную честь сестры. Читая эту чушь, я представил Маклакова, нашего министра внутренних дел, — он, словно кот у мышиной норы, поджидал, когда какая-нибудь газетенка клюнет на приманку, чтобы тут же вцепиться когтями в неосторожного издателя.
Светская хроника между тем жила своей жизнью: княгиня Оболенская устроила спиритический сеанс с вызовом духа Антона Чехова, а в Париже русские эмигранты поссорились из-за неточностей в переводе «Капитала» с трагикомической дуэлью на старинных дуэльных пистолетах на сорока шагах. Ирония судьбы — пока Европа примеряла саван, революционеры играли в марксистов-теоретиков.
На фронтах же царила странная пауза, напоминавшая мне детские игры в войнушку, когда мальчишки, с криками «падай, ты убит!» замирают в картонных доспехах. Австрийские пушки молчали у стен Белграда, словно ждали сигнала от какого-то невидимого дирижера. А сербы, эти балканские спартанцы, между артобстрелами устраивали олимпиады по стрельбе на версту, — так, по крайней мере, рисовало мое воспаленное воображение. Снайперы, снайперы, снайперы, сорок тысяч одних снайперов.
По ночам, когда жар спадал, мне чудилось, будто я слышу скрип перьев в канцеляриях — там, в сизых клубах табачного дыма, чиновники штамповали будущее, как конверты с повестками. История, эта капризная дама, примеряла новое платье, сшитое из телеграмм и секретных протоколов. А мы все — от монархов до газетчиков — уподобились актерам, разучивающим роли в пьесе, последний акт которой уже написан, но бережно спрятан в сейфе Рока.
А мы пьесу выкрадем, выкрадем,
А страницу выдерем, выдерем!
Англия и Франция, театрально всплескивая дипломатическими перчатками, выражали недоумение, граничащее с джентльменской истерикой. Как-де так, Австрия топчет сербскую землю, а Россия, вечный защитник славян, медлит, будто заворожённая венским фокусником? В салонах Парижа шептались, что русский царь спит, как медведь в берлоге, забыв о весне; в клубах Лондона важные господа постукивали пальцами по глобусу — мол, пора бы разбудить косматого союзника. «Ничего, русские долго запрягают, но быстро едут», — бросил за бокалом портвейна седой генерал, чьё имя упоминать считалось дурным тоном после той истории с афганскими картами. Очень уж британцам хотелось, чтобы тройка рванула под откос, распугивая воронье на европейских распутьях.
Нет, я не думаю, что англичане, едва отхлебнув утренний чай, начинают строить козни, как злодеи из пантомимы. Скорее, они, держа в руках «Таймс», размышляют об интересах империи, где солнце не садится никогда. Что выгоднее сегодня — подбросить дров в костёр континентальной войны или придержать поленья для лучших времён? Лучшие времена скоро настанут, но как скоро? Они взвешивают, словно аптекарские весы времён королевы Бесс: столько унций крови России, столько драхм французского тщеславия, щепотка греческого фанариотского тмина… И если калькуляция сулит прибыль, отправят хоть архангела в ад за горячими каштанами. Ничего личного — лишь холодная арифметика Букингемского дворца.
Тысяча рублей новыми хрустящими ассигнациями, найденные за иконой православного поляка — разве это не почерк тех самых «патриотов» с берегов Темзы? Хотя… Кандидатов в благодетели хватает. Великие князья, к примеру, с их византийскими интригами и мечтами о троне, что тлеют под парчой мундиров. Кишка у них тонка, но когда в перспективе престол, и мышка становится храброй. К тому же, что я знаю о Великих князьях? Школьные учебники как источник знаний?
Михайло Васильич, входя с утренней почтой, шаркнул особенно почтительно — видимо, шестое чувство подсказало, что я сейчас раним и впечатлителен. Конверты пахли разно: один — аптечной карболкой (от Коли из госпиталя), другой — розовой пудрой от ma tante Ольги Александровны, третий — школьными чернилами, это от читателя «газетки».
Колины каракули, как всегда, дышали мальчишеским восторгом: «Пуля просвистела мимо, словно ласточка! А врач говорит, шрам будет как у настоящего солдата!» Для него это великое приключение. Как в книжке, только лучше!